— А заявление отдала?
— Сразу. Сегодня, говорит, и бегунок весь заполнила.
Антон молчал. Ему вдруг снова привиделся дюралевый лист с рваными краями. Огненные цифры прорывали душную темноту: семнадцать… И стало вдруг обидно, он не понимал, отчего обидно, и наконец вспомнил — вот так же он почувствовал себя, когда добежал до такси возле фабрики, когда Светлана спросила шепотом: «Ну что?.. Он?» — вот отчего так жгло глаза, словно кислотой, — от обиды. За Славку, за то, что у него могло быть впереди. И за Светлану, и за то, что у нее могло быть впереди.
Говорить с Толиком стало неинтересно, и он сказал, сплевывая на окурок, гася его:
— Ладно, живите.
На другой день была суббота, и они втроем объехали шесть универмагов и все купили, что было в Анином списке: и шубейку Саньке, и теплую шапку Марине, и тюль на занавески, и много еще всего. Антон не скупился, тратил деньги вовсю, хоть и не сказал сестре и зятю, что это из заначки, из прикопленного на мотоцикл.
Только вот сапог Ане не нашлось. Были в обувном на Куусинена отечественные, и голенище широкое, по мерке, но Томка не захотела брать, сказала, достанет через знакомую импортные, скорее всего французские, и пришлет посылкой.
Успели днем завернуть и на вокзал, потомились в очереди к окошку военного коменданта, и Антону повезло, достался один-единственный, последний билет на мурманский поезд.
В тот же день он уехал. Вернее, на следующий, ночью: в час и две минуты. И когда поезд вот-вот должен был тронуться, когда проводница загоняла пассажиров в тамбур, сунул Томке бумажку.
— Телефон там записан, — сказал он вместо прощальных слов. — Позвони и, если что, помоги.
Томка стояла рядом с Толиком, чуть впереди, махала рукой. Она ничего не ответила Антону, только кивнула, как бывало в детстве; он ведь не просил — он был просто старший брат, и его полагалось слушаться.
Фильм Оболенцева вышел на экраны в феврале. Но поздней осенью сразу после премьеры в Доме кино газеты уже стали давать рецензии, а по телевидению, на кинопанораме, показывали самого Оболенцева, и он рассказывал, какие задачи ставил перед собой и как их решал, и почему «Распаханное небо» считает важным этапом в своей творческой биографии. Потом в кинотеатрах было битком, и появилось сообщение, что фильму присуждена премия.
Почти каждый день на студии Кириллу давали пачку писем от зрителей, и он тут же, в тесной редакторской комнате, мельком просматривал их, шутил, что зря он не актриса, вот бы актрисе такую популярность и столько поклонников, и просил пожалеть его, не заставлять отвечать на вопросы и приветы киноманов.
Только одно письмо прочитал внимательно, сунул в карман и быстро ушел. Впрочем, он зря сделал из письма тайну. Любому, кто посмотрел на конверт, ничего бы не сказал обратный адрес — какое-то Ужемье, номер войсковой части и фамилия: Сухарев А. Н. Ничего особенного не сказали бы постороннему и строчки на вырванном из школьной тетради листке:
«Посмотрел вашу картину, Кирилл Константинович. Спасибо, что пропагандируете нашу профессию. Но пишу-то я вообще не для того. У вас в картине много наснято полетов, и особенно, как проходит удачное испытание нового истребителя. Красиво получилось. Вот только, если присмотреться, на экране все время самолет с номером «07», а потом «17» и опять «07».
Кирилл Константинович, «семнадцатый» — это ведь Славы Широкова самолет, вы, значит, его в тот последний день и снимали. Но зачем же тогда в картину вставили? Он ведь всерьез падал, Широков, по-настоящему. Зачем же вы так, а?»
Ответа на свое письмо Антон не получил. Он с тех пор вообще ничего не слышал про Оболенцева, хотя и мог кое-что узнать. Томка теперь работала в парикмахерском салоне, и к ней по старой памяти заходили причесываться подруги с киностудии. Они рассказывали, что Оболенцев со студии не уволился, но и снимать ничего не снимает. Вернулся в театр, где работал еще до режиссерских курсов, и с успехом поставил подряд два спектакля.
А еще говорили, что Оболенцев написал пьесу и тоже сам хочет ее ставить. Как называется пьеса и про что она, никто не знает. Кирилла видели в Аринске еще раз после того, как он приезжал на премьеру своего фильма в кинотеатре «Встречный». Он долго стоял возле памятника в вокзальном скверике, хмурился, уходил и появлялся снова, как будто хотел что-то спросить у Славика Широкова.
Была поздняя весна, кусты боярышника оделись листвой. Рядом на скамейках сидели люди. Они отрывались от газет, от детских колясок, участливо поглядывали в сторону Оболенцева.
Он уехал двенадцатичасовой электричкой, самой удобной: после Купавны у нее всего одна остановка.
ПЕЙЗАЖ С ПАРУСОМ
1
Предложение перейти работать в издательство Травников получил против всякого ожидания, но про себя решил, что это судьба; пятнадцать лет в редакции газеты — срок достаточный, идея, как говорится, исчерпала себя. И тут же все застопорилось: человек, которого он должен был сменить, тянул с уходом на пенсию, долго болел, лежал в клинике, потом отправился в санаторий, и к тому же оказалось, что у него в запасе есть еще один неиспользованный отпуск, и он добился, чтобы ему дали его отгулять. Похоже, все лопнуло, Травников так и определил на будущее, чтобы не томиться зря, и вдруг позвонил директор издательства, сам позвонил, не через секретаря, и, по-свойски похохатывая, будто бы гордясь тем, что на его долю выпало осчастливить беднягу Травникова, сказал, чтобы тот готовился. Теперь это было уже не предложение, не то, что может произойти или не произойти, теперь совсем скоро предстояло писать заявление, предупреждать администрацию о «собственном желании», однако четыре зыбких месяца вселяли неуверенность, казалось, все опять может лопнуть, а главное, в голову Травникову полезли мысли: так ли он поступает, не меняет ли кукушку на ястреба, и вдруг снова сорвется — откажется тот человек уходить, поскольку вылечился, готов трудиться дальше, а заявление будет написано — и что потом?
Асе он прежде ничего не говорил — по суеверию, а возможно, по мелочной отчужденности людей, живущих под одной крышей, и вот теперь сказал — вечером, на кухне, завершая ужин чашкой чая, кроша податливый рафинад на мелкие кусочки. Сказал коротко, мол, так и так, и не удивился Асиному вопросу, разом отменившему обсуждение, разные там «за» и «против»:
— А ты у главного-то своего спросился? Глядишь, еще и не отпустит.
Ася уже поела, топталась возле мойки, гремела тарелками, потом резко, будто сердясь на быстрое течение времени, поддернула гирю ходиков, и Травников, оглядывая ее в этот момент — рыжеватые, подвитые на концах волосы, плотно круглившуюся спину под голубой материей халатика, — привычно подумал, что можно было и вовсе ничего не говорить, потому что жена, как всегда, не нашла в его словах чего-то заслуживающего долгих переговоров, волнений, забот, вот только обронила, по ее мнению, нечто мудро-женское, до чего мужчина — он, стало быть, Травников — додуматься не в состоянии, и считай вопрос решенным.
— За квартиру я заплатил, — сказал он, мрачно предполагая, что Ася не вернется к прежней теме разговора.
— А за телефон?
— За телефон забыл.
— Слушай. — Ася подошла близко, взяла со стола пустую чашку. — Ты хоть не лайся в редакции напоследок, раз решил… ну, уходить. Вдруг не понравится на новом месте, захочешь вернуться…
— Не захочу! — оборвал жену Травников и встал, сердясь на себя за то, что не угадал хода Асиных мыслей, и на нее саму — что не утешала в сомнениях, не отводила их в сторону, а скорее подкрепляла. — Сколько можно на одном месте? Я что, приговорен?
— Не кричи! — Ася всегда требовала от других говорить тише, когда ей самой хотелось повысить голос, а Травников видел — сейчас очень хотелось, они уже несколько дней не беседовали ни о чем таком, где имела бы значение определенная точка зрения, где бы Ася могла высказаться последней. — Ты не приговорен, но, знаешь, сам же говорил, как у журналистов с работой…
Травников снова сел, стал вертеть в руках деревянный кругляшок-солонку и подумал про жену, что это мать ее в ней просыпается, характерец Софьи Петровны, царство ей небесное; только та знала не одну свою цель, но и средства, а уж, когда дело доходит до средств, тут у Аси отцово наследие: вокруг да около, поживем — увидим, утро вечера мудреней. Да, от матери только желание командовать.
Ася, похоже, почувствовала, что он в мыслях занят ее родителями, спросила:
— Отец звонил, спрашивал тебя. Он замечания по рукописи получил.
— Ах, я и замечаниями должен заниматься! — снова вспылил Травников. — Три года сидел, переписал, вылизал… Нет уж, скажи, пусть теперь сам. Разъясни: мемуары — это личные воспоминания. Личные! С фактическими неточностями и орфографическими ошибками. А то я свою фамилию на титульный лист поставлю!
— Фу, как нервно… — Ася вытерла блюдце и с грохотом водрузила в шкаф. — А работы там небось на час. Рукопись-то понравилась, отец прямо на седьмом небе… Но раз не хочешь, он сам справится. Только скажи: не хочу.
— Да теперь чего ж, — зло усмехнулся Травников. — Рукопись готова, а в бухгалтерию он потом, конечно, сам съездит, без моей помощи.
— Не стыдно? — Ася остановилась посреди кухни, уперев руки в бока; посудное полотенце свесилось до полу, прикрыв пухлую коленку. — Не стыдно деньгами попрекать? На машину кто тебе добавлял, а? Дачу кто содержит? Ты хоть за один гвоздь там заплатил? И день рождения свой вспомни: магнитофон — чей подарок?
— Прекрасно, прекрасно! — Травников распалялся, чувствовал, что его тоже понесло. — Я сижу над рукописью, а дорогой тесть из будущего своего гонорара мне магнитофончик, стерео… экстра-класс. А называется — подарок, на день рождения. Ничего распорядился, по-родственному… Деньги сунуть, так тогда и не поймешь, кто книгу писал!
Ася махнула рукой в знак безнадежности продолжать разговор, ушла из кухни и вскоре вернулась, бесцельно хлопала дверцей холодильника, что-то переставляла, не то ожидая момента для примирения, не то мысленно ища повода, как бы продолжить спор, дать выход каким-то скопившимся в ней, ставшим ненужными чувствам и словам. Но Травников уже остыл, сказал, что на неделе обязательно уважит мемуариста. Он сидел, привалившись к стене, и думал, что уже не первый раз его вот так, без толку, в общем, заносит, когда речь заходит о рукописи тестя, и Ася права — сам же взялся помогать, и теперь глупо сердиться, что, может, лишился собственной книжки в ожесточенной борьбе с отглагольными существительными и составными сказуемыми, которые с такой завидной настойчивостью норовил вставить в каждую фразу своих черновиков полковник в отставке Лодыженский Д. И., он же дорогой тесть. Временами Травников искренне увлекался работой, понимал ее важность, потому что тесть был военным интендантом, с семнадцати лет, включая все дни войны, был занят армейским снабжением, а об этом написано мало, принято даже со снисхождением относиться к тыловикам, хотя их место в строю не столь уж далеко от передовой, бывало, что и в самом огне, и без них, без хорошо организованного тылового обеспечения армия не сделает и шага к победе.