Травников представил себе тестя, в нетерпении расхаживающего по обширному кабинету на втором этаже дома, вернее, в мезонине с окном на густые кроны яблонь, и дальше, за забором — пруд, уже зеленый, затянутый ряской, а на столе лежит папка с рукописью, которой он, Травников, отдал столько времени, и она вот понравилась. И еще вдруг промелькнуло в мыслях, похожее на тайное желание, — что когда-нибудь этот кабинет, покойный, сумрачный, достанется ему, такому покладистому зятю, а в издательство (если, конечно, все произойдет благополучно с переходом) не надо являться каждый день, и он будет подолгу и неспешно работать за большим старым столом.
Ася присела на табуретку, говорила про подружку Оли, их дочери, которая была сейчас в Можайске, в студенческом отряде, — подружка приезжала в Москву и звонила, рассказывала, как они там торгуют в сельпо, потому что их отряд торговый, но Травникова это не интересовало, день назад от самой Оли пришло письмо, и он только делал вид, что слушает, снова думал о даче и о том, что если там особенно ничем не заниматься — ни вечным ремонтом, ни садом, ни цветником, а просто писать свое, читать или слушать музыку, то там хорошо.
Прежде он никогда об этом не задумывался. Каждое лето мотался между московской квартирой и дачей, все субботы и воскресенья окапывал деревья, косил траву, в холодные дни топил печи, а когда приезжали гости, жарил шашлык на им же самим сложенном из кирпичей мангале и, если вспомнить, то, пожалуй, не написал там ни строчки, все серьезное по работе он делал в городе. Дача вообще представлялась ему какой-то неизбежной нагрузкой в той жизни, к которой он приговорил себя, женившись на Асе, чем-то вроде свинцового пояса, который хоккеисты надевают на тренировках: как и они, сбросив эту тяжесть в настоящей игре, он испытывал облегчение утром в понедельник, когда садился в электричку, а позднее — минуя в сером «Москвиче» переезд, сворачивая на шоссе, ведущее в город.
Давно, еще когда была жива Софья Петровна, когда дача только еще была куплена и перестраивалась (прежняя, которую Лодыженские воздвигли до войны возле Павшина, Софье Петровне отчего-то не нравилась), — вот тогда, давно, Травников рассказывал об этом своем чувстве Асиной старшей сестре Юлии, у которой тоже, по идее, в доме была своя комната, но она что-то не спешила ею пользоваться. Он ждал от нее солидарности, хотя бы участия, но Юлия как-то странно, с усмешкой укорила его: «Вредным мыслям предаешься, Женечка! Единственный, можно сказать, наследник имения и культивируешь в себе нелюбовь к нему. Подожди, Аська тебе задаст!»
Они стояли возле наспех сколоченного плотниками верстака, крутом все было завалено стружками, Юлия подхватила их в охапку, бросила, смеясь, снова подхватила, а он хмуро спросил: «А ты, что ли, не наследница?» Она то ли не захотела, то ли не успела ответить. Рядом возникла теща с ведром в руке, полным нарезанного для посадки картофеля, — шла мимо, но будто бы слышала их разговор, будто стояла все время рядом. «Рано ему о наследстве думать, — сказала, — пусть о себе лучше печется, журналист. С завода-то уйти легче легкого…»
Да, точно, он тогда только что перешел в редакцию, только еще включался в ритм новой, торопливой жизни, такой непохожей на размеренную тишину заводского КБ. Софья Петровна откровенно не одобряла его шага — в зрелых годах менять профессию ей казалось чуть ли не самоубийством, и Юлия знала это, сама-то она, прослышав о решении Травникова, сказала иначе: «Молодец». И тогда, в тот день, стоя среди пышных валов стружек, бросила вслед уходившей к огороду Софье Петровне: «Семейные отношения, мамочка, причастны к общественно-трудовой деятельности лишь в том случае, если носят отрицательный характер. Так повсеместно считается».
Юлия своей ученой фразой явно дразнила мать, как перед тем дразнила Травникова, но Софья Петровна сделала вид, что не поняла шутки, ей, видно, было важнее сейчас покрепче задеть зятя: «Ты, Юлия, свою философию оставь при себе. Пока у Жени именно работа носит отрицательный характер по отношению к семье». И пошла по тропке мимо тощих, недавно посаженных яблонь.
Софья Петровна до самой смерти сохранила недоверие к журналистским способностям Травникова, хотя он и быстро продвинулся, через три года уже заведовал отделом. Но дальше речь шла о таланте, а тогда она имела в виду житейское: сумеет ли ее зять прокормить Асю и малолетку Олю, даже не прокормить — это Софья Петровна могла взять и на себя, — а вот сможет ли он солидно выглядеть мужем и отцом, и опять же не в собственных глазах и не в ее, Софьи Петровны; тут, если бы требовалось, она и его и себя в два счета уговорила, а в глазах других; недаром всякий раз, когда Травников вспоминал тещу, из всех ее непререкаемо произнесенных фраз чаще других всплывало: «Ведите себя прилично». К какому идеалу вело это «прилично», она никогда не говорила, но принцип был, несомненно, освящен каким-то тщательно выверенным и обдуманным, известным только ей идеалом.
Вот и у Аси уже появился идеал, думал Травников, видя, как в немом для него рассказе сжимаются и разжимаются губы жены; вернее, идеальчик, потому что до матери ей еще далеко, но идеальчик есть — чтобы не замутнился родник устоявшейся их жизни, где любой день мог быть исчислен на месяц и даже на год вперед. И, не зная, что делать с явившимся ему открытием, Травников укорил вместе с женой себя: другие бы радовались перемене, а у нас — мировой вопрос.
— Человек выкопает себе берложку и сидит, — сказал он, уже лежа в постели, гася свет. — Сидит, а удача ждет его в другом месте. Ждет-пождет, да и перестанет. И не удача, может, а целое счастье.
Ася закинула его руку себе под голову, прижалась к груди.
— Дурашка… ну что ты со мною цапаешься? Разве я не желаю тебе удачи? Ты только подумай хорошенько, что с нею станешь делать, если найдешь. Ведь не мальчик уже… Я беспокоюсь, а ты… Вот дурашка!
Утром, садясь в машину, Травников решил, что по Асиному совету или по своему разумению с главным редактором надо действительно переговорить поскорее и быть готовым если не на отказ, вернее, на уговоры остаться, то на вполне резонный вопрос, кого он, Травников, рекомендует на свое место заведующего отделом науки — место, быть может, не исключительное, не в первых рядах редакционного начальства, но трудно с ходу заполнимое, ибо качества, которыми должен был обладать кандидат, — в этом Травников без всякого кокетства был абсолютно уверен — далеко выходили за рамки и без того довольно редких, шутливо кем-то сформулированных: молодой, длинноногий и политически грамотный; кандидату надо быть сведущим и в технике и в астрономии, сельском хозяйстве, медицине, строительстве и еще бог знает в чем, поскольку на долю отдела науки приходилось все, что отказывались признать своей тематикой другие отделы, — признать не как объект действий людей, фон, что ли, разного рода статей и заметок, а как их предмет, существо, где следовало отличать зенит от надира и домну от мартена. А всему этому вместе не учили ни в одном вузе, работники отделов науки таинственно, как шампиньоны в подземелье, вырастали в недрах редакций, переходили из одной в другую, исчезали с горизонта и снова появлялись и как нужные знания и умение умещались в нем самом, Травников и сам толком не понимал. Никто из его подчиненных на выдвижение не подходил, из других отделов на должность тоже вроде не зарились, и главный редактор вполне мог все поломать с переходом, отложить до лучшего времени, когда объявится надежный преемник Травникову.
Самое же главное, самое трудное, как оказалось, — это согласиться с мыслью, что можно вдруг взять и отдать кому-то папку с планами, пачку заготовленных впрок статей и ключи от сейфа — отдать и уже не считать своей комнату с тремя столами вдоль трех увешанных всякой всячиной стен — географическими картами, строгими предупреждениями секретариата о времени сдачи оригиналов в набор, картинками из «Юманите диманш» и польской «Панорамы», с продавленным креслом под окном, в которое обычно усаживали автора, чтобы поболтать с ним о погоде, о футболе и шахматах и лишь потом, как бы невзначай, сообщить, что статья оказалась велика и ее малость того, поджали… Нет, держало даже не это все, приросшее к тебе, ставшее вроде второй твоей оболочкой — в издательстве тоже будет комната, даже, наверное, свой, отдельный кабинет, и стол, и сейф, и авторы, — Травников вдруг понял, что готовится передвинуться на новое место, а произойти это должно совсем не так, как у спортсмена, ставшего чемпионом: тот занимает первую ступень пьедестала почета с ощущением права сильного, без сожаления о прежней, второй, и совсем уж теперь ненужной третьей ступеньке, с ощущением избранности своей, а он, Травников, никакой особой силы за собой не чувствовал, более того, внезапно определил, что если предоставить его делам в редакции идти, как они идут сейчас, то по тайному, строгому и абсолютно честному счету переход в издательство надо рассматривать не как выдвижение, не как рост в должности и окладе, а, в сущности, как бегство, обыкновенное бегство от краха, который ждет тебя, подстерегает, и ты уже не волен ничего изменить.
Последний год дела в отделе шли неважно: все будто в очередь болели, нет-нет да и проскальзывали ошибки, и к тому же редколлегия прикрыла полосу «Гипотезы, поиски, открытия», которую Травников родил в муках и которой — сорок три выпуска! — отдал столько старания и находчивости. В общем-то правильно, что полосу прикрыли, раз в неделю не наберешься новых гипотез и открытий, человечество рождает их даже не ежемесячно, полоса шла по инерции, всем в редакции надоела, без толку занимала газетную площадь. Но отделу-то минус! Площадь отобрали, а взамен? Потом тихо умерла серия «Ученые рассказывают», ее место, правда, заняли регулярные воскресные репортажи из научных лабораторий, но серия умерла, как и полоса, — это факт. Травников понимал: так всегда бывает в газетах, что-то придумывается, возникает, потом вытесняется новым. Не у него одного так: исчезали, заменялись пропагандистские серии, «круглые столы» сельхозотдела, нравственные проповеди отдела культуры и прочая и прочая. Иногда даже казалось, что отдел науки можно вовсе закрыть, сделать частью, ну, того же отдела информации. Будь он, Травников, главным редактором, он, может, сейчас так бы и сделал… Да, но как же тогда переход в издательство? Туда ведь приглашали не рядового сотрудника, а зав. отделом газеты — вот в чем вопрос.