Пейзаж с парусом — страница 29 из 61

Может, Ася это и имела в виду, остерегая, чтобы «не лаялся»? Может, она догадывалась, что с ним происходит, хотя он и не делился с ней своими повседневными делами? Впрочем, откуда ей быть столь многоумной и проницательной, она ведь знала, что и премий и благодарностей у мужа хватает, а когда за месяц у него набиралось больше, чем в других отделах, отмеченных редколлегией материалов, тут уж он говорил ей, хвастался цифрой, как мальчишка новыми коньками. Но он-то сам хорошо знал, что исчез напор, с каким он прежде подходил к делу — всех обогнать, сделать больше и лучше других. Зачем? Неважно, вот такой он, Травников.

Временами ему казалось, что это от возраста. Хоть и моложав, легок на подъем, весел и здоров, но полста на пороге, по дореволюционным стандартам, так и просто старичок, бородку только надо отрастить. Иногда он решал, что у него нет настоящего друга, которому можно выплакать душу, — с Асей серьезные разговоры никогда не удавались, он давно перестал их заводить. Был даже такой вариант: во всем виновата НТР, дескать, миновала всесильная революция свое золотое времечко, когда он, Травников, мог с газетной полосы каждый день удивлять людей вновь открытыми чудесами из мира электроники, химии, генетики и атомной техники; теперь чудеса стали повседневной рутиной, ЭВМ вполне заурядно подсчитывали стоимость междугородных телефонных переговоров, а всемогущество химии резче всего ощущалось в изобилии мыльного порошка, в аэрозолях, которыми травили тараканов, и полиэтиленовой пленке, так чудесно помогавшей дачникам растить огурцы. Все крупное, серьезное перешло в строчки информаций: «Дала ток атомная электростанция», «Состоялся симпозиум по проблемам…» И о проблемах уже так просто не расскажешь — в интервью с броским заголовком, как это умел прежде делать Травников, — не те проблемы, не для повседневного удивления, а для серьезной науки, которой не место в общем-то на газетной странице. Журнал — еще туда-сюда, а лучше книга, а еще лучше — знай свое дело, не разбрасывайся, энциклопедистом все равно не станешь, их время прошло.

Он сдавал в секретариат очередной план и через день просил обратно — переделывал, менял темы, авторов, которым намеревался заказать статьи. На него сердились, а то и посмеивались над такой непривычной для «самого Травникова» неуверенностью, и только Люся Бобрик (псевдоним «Л. Бобрикова»), его сотрудница и подчиненная, решительно поддерживала: «Правильно, Евгений Алексеевич. Кому нужно знать о порошковой металлургии, тот знает и без нас. Давайте лучше грохнем серию статей об искусственном выведении человека. А в качестве запева — отрывок из «Франкенштейна» на субботнюю страницу!»

Травников Люсиных шуток не принимал, был хмур и серьезен. Шли дни, а зайти к главному редактору по своему делу он так и не собрался, назначил день, но редактор уехал на неделю, а когда вернулся и Травников выведал у секретаря наилучшее время для конфиденциального разговора — вечером, после семи, — вот тогда, в тот же день, еще до редколлегии, главный сам вызвал его к себе.

Он стоял за конторкой, на которой лежала свежая полоса газеты, а когда Травников вошел, то обернулся и, снимая очки, склонив как бы в недоумении голову, спросил:

— Ну что, бежишь?

Что-что, а такое не входило в панораму событий, которую Травников так тщательно обдумал. Там главному редактору отводилась роль человека, огорошенного новостью, которую ему сообщат, во всяком случае, ничего не ведающего и потому — в момент замешательства, — вполне вероятно, готового на уступки. Травников топтался у двери, стараясь найти слова, которые бы сделали его хозяином разговора, но таких слов не находилось, и главный снова сказал первым:

— Чего молчишь? Проходи, садись.

Сам он сел за письменный стол, пододвинул стакан с остывшим уже, видно, чаем, и Травников понуро опустился в кресло напротив.

— Думаешь, такие дела так просто делаются? Думаешь, ты, как машинистка, подал заявление — и адью?.. Учти, мы с твоим совратителем в университете на одном курсе учились, а зимой на пару ходим в Сандуны… Он скор на решения, я его знаю, но ты-то, Евгений Алексеич, ты-то! Ну, задумал, понимаю, всякое под плохое настроение может намерещиться, так приди, поговорим… А он молчит, который уж месяц молчит! Или передумал?

— Нет! — Травников встрепенулся и с вызовом посмотрел на редактора. — А не приходил, потому что хотел, чтобы наверняка, чтобы зря голову не морочить. — Он умолк и с ужасом подумал, что сам-то, в общем, до конца ничего не решил, и Ася просила оставить лазейку, но вот теперь, выходит, что решил — твердо и окончательно.

— Ишь какой: чтобы не морочить! Будто дело его одного касается… Ну ладно, мне номер читать надо… Я что тебе скажу. — Редактор отхлебнул чаю и пристально посмотрел на Травникова. — Скажу: ступай, может, и вправду тебе новое место нужно. Что, не ожидал? Да, брат, хотел и я тебя возвысить, давно в замах своих видел. Но, знаешь, их, моих замов, тоже ведь никуда не денешь. Так что давай двигай в издательство, расти… Только вот что, мне твой новый директор сказал, что они потерпят еще примерно месяц, так ты, знаешь, того, не отпускай вожжи в отделе, чтобы новый твой преемник сразу на прочное место стал…

— А кто он, если не секрет? — перебил, расхрабрившись, Травников.

— Э, какой шустрый! Ты теперь отрезанный ломоть, тебе редакционные тайны знать не положено. — Редактор, довольный сказанным, закачался в кресле. — Ты должок знай себе отдай, чтобы порядочек на рабочем месте оставить. А уж кого на трон посадить, это мы придумаем, раскумекаем. На то существуем, служба такая!..

2

Секретарь главного редактора потом сказала: «Ну и лицо у вас было, Евгений Алексеевич, когда от главного вышли! Блаженное. В загранку, что ли, посылают?» Он усмехнулся: действительно благость — все случилось самым мирным образом, как и должно было случиться. И еще подумал, как странно все-таки — вот он исчерпал себя, выдохся на должности зав. отделом, но мог и остаться, скажи хоть слово главному; и вообще, раз выдохся, его бы надо столкнуть куда-нибудь пониже, где полегче — сил набраться и мыслей, чтобы вновь начал карабкаться, если сможет, а выходит иначе: его перемещают даже выше, немного, но выше, как будто так полезней ему и всем. Как будто, если выше, ни новых сил, ни мыслей не требуется.

Правда, это все только мелькнуло и пропало, скорее всего из-за привычки обобщать, думать писаными фразами. Сильнее было чувство освобожденности, впереди виделся лишь заданный главным редактором месячный урок: «не отпускать вожжи», как бы сумма работы — впервые, может быть, в конечных своих размерах. Вот выполни и ступай себе, как сказал главный, а Травников еще прибавил — несколько злорадно и даже с непонятной для себя обидой: «На все четыре стороны».

Он сразу отправился обедать, потом была редколлегия, в отдел явился с виду решительный, готовый на тысячу дел, и они, конечно, нашлись — обычная текучка и одно прямо специально приготовленное, чтобы начать подбивать бабки, освобождать место для нового заведующего. Это позже Люся Бобрик сказала: «Вам звонил иностранец. Слышите? Иностранец!» — позже все пошло-поехало, словно перевели стрелку, а сначала он занялся той историей, что точненько подходила под разряд упомянутых главным «вожжей».

Чепуховая история, и начало ей положила тоже чепуховая заметка, строк восемьдесят, и уж совсем не фельетон, как назвали ее в официальном ответе с завода. Но там говорилось, что зажимают недюжинного человека, изобретателя, а по ответу выходило, что он сам, этот человек, заводской технолог по фамилии Оптухин, никому не дает житья. Случай всплыл на редколлегии, когда зачитывали сводку наиболее важных писем, поступивших в газету, и Травникову, который собственной рукой писал заметку, основываясь на сообщениях двух разных людей (один из них, правда, был Оптухин), пришлось пообещать, что в отделе разберутся, если надо, дадут какой-нибудь новый материал и в нем все поставят на место.

Было это в апреле, теперь уже шел июль, но руки до обещанного не доходили, и Травников неделю назад решил, что нечего им и доходить — в редакции историю, похоже, забыли, с завода новых бумаг не поступало, как вдруг Оптухин напомнил о себе. Отправленная им почтой записка гласила, что он просит принять его по неотложному делу. Назначалась точная дата и час, однако через день пришло письмо с просьбой перенести встречу. Не явился Оптухин и на этот раз, от него пришла новая записка, и, пробежав ее, Травников в сердцах отчитал Люсю Бобрик, по распределению отдельских обязанностей разбиравшую ежедневную почту, велел, чтобы она больше не давала ему этих идиотских повесток — в редакцию волен приходить каждый, и тут-то понял, что Оптухин странно настойчив, видимо, потому, что может зайти лишь после семи, когда в редакции остаются только дежурные, те, кто связан с вечерним выпуском газеты. И еще Травников понял: судя по последнему письму, Оптухин, возможно, явится сегодня.

Вот и лучше, что сегодня, подумал он и решил, раз уж такое дело, с надоедливой историей следует разделаться мастерски, одним махом, как вершил дела год или два назад. Впрочем, год или два назад такая история вообще бы не возникла, он ведь тогда не обращал внимания на то, что говорили дежурные докладчики на недельных летучках: пресная, мол, газета, мало критики. Было что — и печатал, не разбирая, есть там критика или автор вот-вот лопнет от восторга. И не боялся, что отдел ругнут, подденут, сравнивая с другими. Потому-то, может, редко, совсем редко ругали и поддеть, собственно, было не за что. А тут, когда новый какой-то спецкор, без году неделя в редакции, вылез на трибуну и стал блистать научно-технической эрудицией — по его адресу, Травникова, блистать, прятал отчего-то глаза и, вернувшись к себе после летучки, за час соорудил опус про бедного, несчастного Оптухина. И еще радовался, когда похвалили, когда главный редактор попросил отдел и впредь участвовать в рубрике «Острый сигнал». Люся Бобрик тогда хмыкнула: «Капитализм, Евгений Алексеевич, победил феодальное общество, между прочим, благодаря разделению труда. Как бы нас после всех этих за-ме-то-чек не поставили к позорному столбу за недооценку пропаганды достижений науки». Люся, преданный человек, редко так высказывалась, они работали вместе уже третий год, и Травников имел возможность увериться, что в главном она все и всегда