Пейзаж с парусом — страница 38 из 61

— А вы, что, действительно выиграли?

— Вот и она так же, — тяжко вздохнул Оптухин. — И она сразу же это самое спросила. Несомненно, чтобы уйти в сторону от ответа. Но вы подумайте: администрация, конечно, будет права, если заявит, что не может год и девять месяцев держать должность незанятой, ей нужен работник, и потребует увольнения по собственному желанию. Я и говорю вашей девушке: ладно, юридически, в общем, понятно, хотя случай, конечно, не имеет прецедента, его надо как следует разобрать с участием творчески мыслящих юристов. Но я говорю: а нравственно, Люсьена Борисовна, как вы думаете? С нравственной точки зрения может трудящийся выдвинуть такую идею перед администрацией или он должен на эти деньги купить вещь? Что, говорю, нравственнее, Люсьена Борисовна, потребительство за спиной у слепого случая или временное отключение от трудового процесса с расчетом потратить свободное время на самообразование и, возможно, полезный для общества индивидуальный творческий труд?..

— Минуточку, — сказал Травников и, слегка оттерев Оптухина плечом к спинке сиденья, захлопнул дверцу. Потом завел мотор, тронул машину вперед. — Я вас подвезу.

— Спасибо. Очень удобно — автомобиль… Но вы уловили, как я поставил вопрос перед вашей девушкой о нравственности? Тут все…

Травников кивнул. Он теперь только кивал в ответ на вопросы и умозаключения Оптухина, привычно перестраивался из ряда в ряд, выискивал местечко для разгона, щурился на бившее в стекло солнце, подумал, что надо бы надеть темные очки, но они лежали в ящике против сидевшего рядом Оптухина, и надо было протянуть руку, почти касаясь его, а этого почему-то не хотелось. Оптухин как-то сразу перестал интересовать его, и даже показалось странным, что они так подробно беседовали только что: зачем? Заурядный технолог с маленького заводика, днем рисует примитивные схемы распределения обработки деталей по станкам, силится спроектировать патрон для четырех сверл вместо одного, но у него не получается или не получается у сверловщика, и он не знает, как добиться правильной разметки детали, а вечером, пока жена сидит возле телевизора, читает на кухне популярные брошюры и пытается перенести принципы, изобретенные для таких гигантов, как ЗИЛ или «Фиат», «Дженерал моторс» или там «Мицубиси», на свой заводик, мучает какого-то бездарного Чмырева, вроде себя самого бездарного, и мечтает подкузьмить директора, Геннадия Сергеевича — так, что ли? И в мыслях мечта всех таких наполеончиков: вот если бы я управлял, вот если бы мне доверили!

— Вам, конечно, известен основной признак структуры: стремление к самосохранению. Я отсюда и исхожу применительно к производству…

Травников снова кивнул и все-таки слазил за темными очками, слегка оттолкнув локтем Оптухина. Подумал: вот, вот, он так и действует — от общего к частному. И чем теория грандиознее, чем сильнее поражает его воображение, тем легче кажется ему приложить ее к какой-нибудь чепухе, вроде открывалки для бутылок.

— …Вы модернизируете какую-нибудь ячейку структуры — у нас, скажем, участок пескоструйной обработки. Но она не дает, структура! Она не даст довести эту ячейку до максимальной производительности, потому что ее не обеспечит малопроизводительная предыдущая и не примет последующая…

Вот, вот, думал Травников, для него его заводик — структура, система, задача глобальной важности, а редакция газеты — нет. И какая беспардонность: «ваша девушка», «Люсьена Борисовна, что, без образования?» А сам где нахватался?

— …А если взглянуть свыше, — гудел Оптухин, — на наше производственное объединение как на структуру, тогда ведь наш завод — ячейка. Вы представляете? Сейчас мы, допустим, на уровне. А если нам встать хотя бы на порядок выше? Тогда альтернатива: либо нам следует входить в структурную кооперацию с другими столь же современными предприятиями, либо нашему объединению — да, всему объединению! — выходить на новую ступень…

Светофор мигнул с более светлого, как казалось Травникову через очки, желтого света на более темный, зеленый. Такси, стоявшее впереди, рвануло, как на гонках, за ним понеслись уязвленные «Жигули», сразу трое, и Травников включил мигалку, стал забирать правее, к тротуару. Здание метро надвигалось серыми арками, толчеей у входа, железными заборчиками ограждений. Там остановка запрещена, Травников знал, но надо было что-то делать с этим технологом-прогрессистом, с этим доморощенным рыцарем НТР — не везти же его домой, чтобы дослушать лекцию, вместо иностранца, которого напугалась Ася; в виде гостя напугалась, потому что в холодильнике — шаром покати.

— Вот метро, — сказал Травников. — Пожалуйста, побыстрее, здесь нельзя останавливаться.

— Да? — спросил Оптухин, опасливо озираясь, будто штраф грозил ему. — Мы так быстро доехали… А я хотел досказать…

— Не надо, — сказал Травников.

— Ну да, завтра.

— И завтра не надо. Не приезжайте. Я все понял и сам приеду к вам на завод. Адрес и телефон у меня есть.

Оптухин медленно, нерешительно, похоже, соображая, все ли так он сделал, как хотел, и все ли сказал, выбрался из машины, снова просунул голову в окно:

— Но вы, наверное, сразу пойдете в дирекцию?

— Я пойду туда, — отрезал Травников, — куда сочту нужным.

— Ну да, — тихо и робко, уже отставая, сливаясь с гулом мотора и улицы, донесся голос технолога. — Ну да…

6

Он помнил: деревья уже наполовину облетели, вода холодно сквозила из-за них, и было ветрено. Шульц стоял на краю бонов и разговаривал с начальником клуба, а когда заметил его, замахал рукой:

— Женья! Минутка!

Они стояли друг против друга, и мальчик молчал, удивленный, что Шульц его позвал и что лицо у него спокойное, даже доброе. Немец был одет в парусиновую куртку, какие выдавали яхтсменам, и шея у него была замотана толстым шерстяным шарфом — похоже, болело горло.

— Я надеюсь, тот сцен у вас дома не испортит наших отношений. Ваш отец — строгий человек. Но отец не судят, я думаю, вы понимайт.

— Он не любит Лодыженских, — сказал мальчик. — Родителей Юлии. Никогда не любил. А мама наоборот. Вот они и спорят все с отцом.

— А мы с вами, — засмеялся Шульц, — оказались между молот и наковальня.

— И Юлия, — сказал мальчик.

— О да. — Шульц погрустнел. — Но она очень самостоятельный девушка. Ни на что не обращает вниманий, ни на что. Мой приятель архитектор, который нас познакомил, вел у нее практик. Он говорит, что Юлия — самый большой талант в их группа.

— Рисует здорово, — сказал мальчик и подумал, что Юлия сейчас, наверное, сидит в той обширной комнате, где он пил чай с Софьей Петровной, за тем же обширным столом. — У меня два ее рисунка осталось. Решетка Летнего сада и дом какой-то.

— Да, — сказал Шульц. — Старый архитектур — красиво.

Они еще немного поговорили, Шульц сказал, что жалко, нельзя сейчас походить на яхте — суда готовят к подъему на берег, Воркун наполовину разобрал такелаж. Мальчик пошел помогать своему рулевому, а когда через неделю снова появился в яхт-клубе, судов уже не было на воде, дул сильный ветер с залива, нес снежную крупу, и в клубе, кроме сторожа, никого не было.

Мальчик еле дождался весны. Воркун встретил его приветливо, они раза два выходили на своем швертботе, но потом рулевой снова пропал, и, пожалуй, пришлось бы идти к начальнику просить, чтобы тот определил на другое судно, если бы не Шульц: он снова стал занимать на швертботе место Воркуна, а однажды взял мальчика на свою крейсерскую — выходили далеко в Невскую губу, мальчик работал со всеми на равных, и там, в заливе, вспомнив внезапно, как Санька скинул его с осводовского вельбота, как держал за волосы и учил правильно плавать, удивился быстроте, с какой неслось время, и тому, что теперь у него действительно есть своя жизнь, отдельная от родителей, от школы, от Леньки Солощанского с вечными его шахматами, даже от начальника яхт-клуба, потому что тот связал его с Воркуном, надеялся, что все пойдет валиком, несерьезно, но оказалось, что есть Шульц, и все может идти по-другому. Как это — са ира? Да, са ира…

И еще он помнил: Воркун сидел на скамейке ссутулившись, надвинув кепку до бровей. Всегдашний его окурок погас, но он упорно чмокал губами, вроде курил. Мальчик стоял рядом, ждал, чем кончится возня рулевого с изжеванным окурком.

То, что за минуту до этого говорил Воркун, показалось нелепым, смешным. Мальчик был уверен: вот он, наконец, выплюнет свою соску и скажет, что шутил. Ну в самом деле: появился вдруг в клубе, подозвал к скамейке возле клумбы с петуньями, где мало кто ходит, и с заговорщической, особой хрипотцой сообщил, что, несмотря на занятость, будет регулярно ходить на тренировки. Пусть это усложнит его поступление в водолазную школу, но он ни под каким видом не допустит, чтобы матрос с его швертбота якшался с «этим» немцем. Нет, он, конечно, ничего не говорит — Шульц классный яхтсмен и инженер толковый, буера знатно конструирует. Он, Воркун, бывал зимой в клубе, буера тут в эллинге строили — под парусом по льду гоняться, так тот, Шульцев, два приза сорвал, это факт, тут ничего не попишешь. И пусть, пусть своими делами занимается, но зачем он к нему, к Жеке, пристает, спрашивал Воркун мальчика и сокрушался: не нравится ему это, нечисто тут. «И все, заметь, при яхтах, поближе к Кронштадту. Лучше бы с лекциями выступал, делился опытом классовой борьбы. Лучше, правда?» — «Он делился, — сказал мальчик. — Со мной делился, рассказывал, как его нацисты били, прямо до смерти, и как бежал из концлагеря, он потому и уцелел, что яхтсмен. Плыл, наверное, километров пять в открытое море, и там его подобрало рыбачье судно, ему дали шлюпку, и он под парусом ушел в Швецию, а оттуда перебрался в СССР». — «Это так, — согласился Воркун и снова принялся за свое: — Но к тебе-то, Жека, он чего прилип? С другими что-то не очень. И чему научить вознамерился? На шлюпке бежать? Так тебе не надо, к нам вот бегут, а мы у себя дома».

Воркун расстался наконец с окурком, вытащил новую папиросу из пачки. Прикуривая, внимательно посмотрел в сторону берега, на швертбот, стоявший с этой весны как равный среди других яхт у причального бона.