— Ничего, — сказал рулевой, притоптывая спичку ногой.
— Что ничего? — спросил мальчик, все еще надеясь, что Воркун подыщет иную тему для разговора или оценит Шульца с какой-нибудь другой точки зрения.
— Ничего судно содержишь. Привел. И гляжу — борта покрасил. Краску-то где брал? Стеклышко, а не судно!
— Это все немец, — сказал мальчик. — Он.
— Брось. Ребята сказывали, сам возился, школу даже пропускал.
— Врут твои ребята. Врут. От зависти. Ты вот числишься рулевым, и что? Чему ты меня научил? А я с Шульцем в лавировку ходил, могу повороты делать. — Мальчик умолк на секунду и поправился: — Наверно, теперь и повороты смогу сам делать. А с тобой еще два года воду бы вычерпывал.
— Ну ладно, ладно! — перебил Воркун и взмахнул рукой, как бы подтверждая, что свою решительность на словах готов доказать делом. — К иностранцам тебя тянет, так и скажи! Есть такие — им все заграничное подавай.
Мальчик мотнул головой, словно отстраняясь от легкого, но обидного удара. Он хотел возразить Воркуну, сказать в ответ тоже что-нибудь обидное, посильнее, чем получилось раньше, но понял, что слов у него не хватит, и пошел прочь, опустив худые, угловатые плечи.
Воркун догнал, схватил за локоть.
— Эй, слышь-ка, ты меня не понял. Я ведь тебе что — почему бы тебе и со мной не сойтись, а? Я ведь старше насколько, года на три всего, на четыре. Так это чепуха… Что скажешь, а? Вот и начальник гоняться нас записал. Может, пойдем? Время есть, потренируемся, а потом и махнем. Что скажешь?
Они стояли довольно далеко от скамейки, где начался разговор, и отсюда было близко до швертбота (мальчик сказал про себя: «До нашего с Воркуном швертбота», и удивился, что «нашего» не злит, вполне подходит). Моторный катер поднял волну, и яхта закачалась, отсвечивая светло-голубыми, недавно окрашенными бортами. «А ведь он был прав, водолаз, я шпаклевал, я красил, — подумал мальчик. — Немец только руководил».
— Ну, что скажешь? — снова спросил Воркун.
— Ладно, — сказал мальчик. — Ты только вот что. — Он оглядел Воркуна и быстрым движением сдернул с его рыжей, давно не стриженной головы кепку. — Одно условие: в этом головном уборе ты возле яхты больше не покажешься.
— Гы! — засмеялся Воркун. — Это можно. По всем статьям, с крабом! А ты, Жека, я гляжу, свойский. Недаром немец, того, приметил тебя. Таких примечают!..
Вот как они пошли в гонку, после каких слов. А о гонке потом долго толковали, старались выяснить: как же получилось, что яхта Воркуна пришла первой? Это ведь поначалу считалось, что соревнования пустячные, вроде для новичков. А когда утром катер приволок на буксире яхты из клуба военморов и своим ходом подошли соседи, судостроители, то у собравшихся на берегу не было сомнения, что гонка получится настоящая, мастерская. По судам видели — добротные посудины, да и ребят, которые готовились к старту, знали как облупленных.
Начальник клуба бегал сердитый, ругался. А что ругаться? Сам заявлял суда и кто пойдет гоняться. Говорили, что его обманули. Может, и правда, а может, он сам распустил слух.
Мальчик разбирал снасти, пока Воркун, насупленный и торжественный, ходил в кладовку за парусами. Вместо замусоленной кепки на голове рулевого красовалась туго растянутая, в белом чехле, морская фуражка с новеньким блестящим крабом. Была она, к сожалению, малость великовата, съезжала на уши, пригибала их, отчего лицо Воркуна выглядело круглым и плоским, похожим на блин. Мальчик, как увидел его утром, чуть не расхохотался, но, вспомнив, что сам толкнул рулевого на этот маскарад, сдержался. А потом, когда отошли от бонов, ему показалось, что Воркуну, торжественно восседавшему на корме, даже идет это черно-бело-золотое великолепие и судно их выглядит со стороны, вероятно, не хуже других.
На узком пространстве перед бонами толклось с десяток яхт. Ждали сигнала к старту и хода не набирали. Когда у кого-нибудь начинал хлопать парус, все разом смотрели туда, на соперника, проверяя, не затеял ли он хитрость, чтобы первым выскочить на стартовую линию, мысленной чертой пролегшую между двумя буйками, ярко, точно спелые помидоры, алевшими на солнце.
Накануне мальчик лег спать пораньше — так, думалось ему, скорее придет утро. Приехал в клуб, когда там еще не было ни души (мама знала, что в клуб, а отцу было наврано, что с Ленькой Солощанским в Парголово, в туристский поход). Шульц много рассказывал мальчику о парусных гонках, и у него выходило, что гонки — чрезвычайно торжественное, такое значительное событие, что каждый человек, сподобившийся быть их участником, мог считать себя чуть ли не избранным, во всяком случае, гораздо более счастливым, чем другие люди. Но то, что его первая гонка пришла так нежданно, даже обыденно («Слышь-ка, начальник гоняться записал»), мешало найти ответ на вопрос: как же теперь вести себя, что делать?
Наверное, поговори он с Шульцем, все бы стало ясно, но после недавнего хриплого шепота Воркуна немец переместился в ранг людей, с которыми неизвестно было, как себя держать. Да и далеко до берега — не крикнешь, не позовешь. Рядом только Воркун в своей великолепной фуражке. Только что у него спросишь? И мешать ему не надо — вон как зыркает своими мышиными глазками, что-то прикидывает, к чему-то примеряется, изредка бросает: «Потрави», «Выбери». И мальчик послушно тянет пеньковый фал, удивляясь, как влияют нехитрые его движения на треугольник стакселя — то трепетный, будто осиновый лист, то тугой, как белая прочная стена.
Яхты сходились, почти касаясь друг друга бортами, и расползались в стороны. Мимо прошел судейский катер, и паруса, было обвисшие, дрогнули, а потом вдруг напружились, распрямились. Незнакомая яхта с красными бортами навалилась так близко, что мальчик негромко вскрикнул, и в это же мгновение, ощутив напряженный фал в руке, быстро потравил его и услышал свой голос, слова короткие, требовательные, обращенные к Воркуну: «Руль на ветер!» И когда яхта стала уходить от краснобортого соседа, мальчик откинулся, уперся ногой в планширь, лихорадочно перебирая фал.
Большой парус перевалился, подставил себя ветру с другой стороны, и яхта ходко пошла вперед, выбираясь на чистое пространство, впереди всех, почти к самым стартовым буйкам.
Только теперь мальчик оглянулся и, увидев радостное лицо Воркуна, понял, что сделал. Не рулевой, а он, матрос, скомандовал к повороту, да еще в такой трудной обстановке. Скомандовал с испугу, но дело не в этом. Главное, что не мешкал, не соображал мучительно, как должен стоять парус, откуда дует ветер и что по правилам надо делать, чтобы судно изменило курс.
И, поняв это, ошеломленный, радостный, он готов был забыть все другое на свете, кроме слитности своей с суденышком, которое красил в такой же, как небо, лазурный цвет. Но не успел, не смог даже улыбнуться — с берега донесся хлопок выстрела, Воркун поспешно отвел румпель на всю длину руки и потравил шкот. Яхта, захлебнувшись ветром, ходко пошла между стартовыми буйками — первой прошла!
Всего этого не было видно на берегу, и потому спорили, как мог ленивый, давно растерявший свое немогучее парусное умение Воркун так хорошо начать гонку. Да что начать — его тяжелый, как баржа, швертбот и дальше шел впереди, словно его гнал немыслимый на спортивной яхте мотор. Один только соперник — тот, с красными бортами, сумел достать Воркунову лайбу перед самым поворотным знаком. Настиг и начал было обходить, но Воркун шел, не сбиваясь с курса, так близко к красноскулой, что той ничего не оставалось, как уваляться, сменить галс и обходить знак уже после лишнего поворота.
Но это, впрочем, потом относили к случайностям. Ведь дальше все пошло по-иному, все стало на свои места.
Дистанция была выбрана так, что ветер, дующий обычно по утрам вдоль берега, на втором этапе становился встречным, теперь надо было идти в лавировку — уклоняясь попеременно то вправо, то влево от нужного направления, и за счет этого хоть и медленно, но подвигаться вперед. И вот тут-то неуклюжая посудина Воркуна дала себя знать. С берега в бинокль казалось, что она вообще остановилась. Ее обошла одна яхта, другая. Потом кучно подошли еще пять, вместе с той, краснобортой, из военного клуба, и Воркун был бы последним, но с ним опять что-то случилось, снова будто бы заработал на корме его старого швертбота невидимый мотор.
Следующий поворотный знак он перевалил в первой тройке. А дальше пошло такое, чего уж никто не мог понять: Воркун ушел почему-то к берегу. Даже смеялись: «Ищет, где помельче, боится, потонет». Но потом сообразили: ветер стих, все закисли с поникшими парусами, и только Воркун, хоть и не шибко, но продвигался вперед.
Ну а потом ему, конечно, ничего не оставалось, как первым пройти красные буи.
На берегу галдели — это ведь не только Воркун выиграл, клуб тоже. А следом в гонку пошли яхты покрупнее, без передышки. Наверное, потому и никто не обратил внимания, как Воркун входил в гавань, за бон. Сделал он это плохо, непростительно не только для победителя — для новичка. Потерял ветер, его развернуло кормой к мосткам, и он кое-как ошвартовался, спустив паруса и подгребаясь веслом. На берег вышел красный, смущенный, шел, согнув спину и вобрав голову в плечи, будто и не одерживал никакой победы, а, наоборот, занял самое что ни на есть последнее место, и над ним вправе теперь смеяться любой прохожий по всему Крестовскому острову.
— Эй! — крикнул мальчик. — Фуражку забыл!
Воркун не оглянулся, словно не к нему относились слова, и мальчик, ухмыляясь, надел капитанку — чуть набок, как носят лихие морские волки, а потом посмотрел в воду, на отражение.
— Будем паруса убирать или потом?
Рулевой снова не ответил, быстро удалялся, и мальчик соскочил на мостки, стоял подбоченившись, точно его фотографировали.
— Браво, браво! — услышал он голос позади и обернулся. — Вы достойны этот капитанский убор, Женья! Браво!
Берег поднимался за мостками, и, стоя там, на возвышении, Шульц казался еще более высоким — в новеньком, ни разу не стиранном кителе, желтые пуговицы огоньками горели на солнце. В таком кителе мальчик не видел Шульца еще ни разу и подумал, внезапно вспомнив недавние слова Воркуна: «А действительно, зачем я ему?»