Телефон — уж он-то знал его — был Люси Бобрик. Домашний.
Шлагбаум, на счастье, оказался поднятым, он перемахнул через пути и погнал машину к шоссе. И дальше ехал быстро, намеренно превышая скорость, — мимо Мытищ и Тайнинки. «Похоже на бегство, — подумал, кидаясь в просвет между легковой и тяжелым трейлером. Хмуро усмехнулся: — От кого?»
Со станции, где, единственный в поселке, работал автомат, он вернулся довольно быстро. Ася уже накрыла на веранде стол, он съел полтарелки супа, невкусного, из пакета, и встал, сказал, что иначе не успеет, — надо ехать. Лодыженский с таким же багровым лицом, как и утром, просительно смотрел через стол, и он сказал, что отзыв на мемуары возьмет с собой, просмотрит вечером, а завтра, когда вернется, они засядут за работу как следует. Быстрым шагом поднялся в мезонин, выдернул из папки листы с сопроводительным письмом, дотронулся до бархатной рамки портрета Софьи Петровны — отчего-то показалось, что она смотрит на него с укоризной.
Солнце уже повернуло на запад, высветлило косяк растворенного окна, и он подошел к нему, выглянул, обвел взглядом кроны яблонь, буро-зеленую поверхность пруда за ними, Алкея, разлегшегося на обкошенной им давеча лужайке. Смотрел оценивающе, как бы советуясь сам с собой, стоит ли оставлять это все, потом резко повернулся и шагнул на скрипучее дерево ступенек.
Ася вышла его провожать. Помогала открыть ворота, а когда он уселся, положил руки на руль, поцеловала, просунув голову в окно машинной дверцы. «Передай Бруту, — сказала, — что он безбожник. Не мог сам без тебя справиться». Лицо у Аси было покойное, и он подумал, что она даже, наверное, рада его отъезду — так ей будет лучше, в тишине, наедине с отцом.
«А мне лучше? — спросил он себя теперь, глядя на бегущий под колеса асфальт, на показавшийся впереди зеленоватый бетон моста окружной дороги. И припечатал: — Да, мне лучше».
Когда ронял в автомат и доставал снова монетку, пытаясь соединиться с городом, ни о чем таком не думалось. И когда говорил, отгораживаясь плечом от любопытной тетки, ожидавшей очереди, пялившей глаза сквозь дыру в будке, где должно было стоять стекло, тоже не думал. И когда умолк, пережидая грохот загорской электрички, проскакивающей мимо платформы, хотел одного — увериться, что ничего не случилось, что Люся не обманывает, и она, похоже, говорила правду — было довольно хорошо слышно ее голос, немного усталый или больной: «Что случилось, что случилось… Ничего! Захотелось узнать, как вы там». — «Я? Как всегда». — «А что делаете?» — «Косил траву». — «A-а, как Левин… Сейчас вся интеллигенция косит траву. Помогает?»
Вот когда он решил, что поедет, вернее, понял, что не может не поехать, — когда она сказала это: «Помогает?» Почему-то представилось, что она сидит на диване или там на тахте, и рядом аппарат с длинным, протянувшимся через всю комнату шнуром, и она уже все решила: что храбро примет предложение главного — зав. отделом так зав. отделом, ей бы только найти теперь новый, верный тон в отношениях с ним, пока еще начальником, а потом сразу в памяти возник Семен и его уверенное «на четвертом месяце», и снова, как вчера: как же она сможет ворочать отделом, Люсьена? Но когда отгрохотала электричка, все это разом куда-то ушло и осталось только — он явственно понял — желание просто увидеть ее. Немедленно, сейчас.
Он не сказал, что приедет. Промямлил что-то напоследок — что сядет работать, за тестеву рукопись сядет, а сам не шел — почти бежал мимо заборов, мимо водоразборных колонок на углах затененных деревьями улиц и все повторял: «Помогает?.. Помогает?»
За окружной, по городу, ехать было приятно: грузовые машины почти не встречались, а легковые разбрелись по Подмосковью. Сильнее, правда, чувствовалась духота, но ее искупала необычная пустынность улиц, грифельный, различимый из-за редкости машин отсвет асфальта, ярче засветившиеся в густевшем к вечеру воздухе глазки светофоров.
Он свернул под эстакаду, проехал вдоль бульвара и, обогнув его, остановился на том же месте, под фонарем, где стоял когда-то, доставив Люсю поздним вечером из редакции. Дом он помнил и квартиру по одной вечеринке у нее, когда всем отделом обмывали еще одну Люсину книжку для детей, и храбро шагнул в подворотню, мимо баков с мусором, и потом чуть наискосок через двор.
Дом оказался выше, чем он припоминал — в четыре высоких этажа; дверь подъезда хорошо сохранилась с давних времен — вся в мелких переплетах для стекол, хоть и была теперь покрыта темным дешевым суриком; пол на лестнице тоже был целый, в скользких узорчатых плитках, и Травников подумал, что дом, наверно, уже помечен в моссоветовских планах на снос, для очистки места под двенадцати-, а то и двадцатиэтажный, а его бы надо оставить, отскрести от сурика и скорой побелки и любоваться всем тут, изготовленным прочно и красиво, — на жизнь, может, десяти поколений, а не наскоро и недолго, как теперь. Но когда тянулся к звонку, переиначил: может, и надо на снос. Чтобы не служило укором, потому что на нынешнюю прорву людей, на их жажду повладеть в жизни всем, что есть у соседа, не напасешься ни филенчатых дверей, ни бронзовых ручек, ни лепных карнизов.
Мысли, как важное занятие, отдаляли, хоть и на миг, звонок в квартиру, и он понимал, что сознательно отдаляет его, мнется, боясь оказаться смешным со своим нежданным визитом.
Ему открыла пожилая женщина, одетая в темное, плохо причесанная. Он спросил Люсю, и она указала направо, а сама исчезла тотчас, будто провалилась. В прихожей пахло борщом, но было чисто; Травников поймал свой слегка растерянный взгляд в просторном трюмо и двинулся в указанную сторону.
— Кто там, тетя? — услышал он Люсин голос, еще не войдя в комнату. — А, это вы… я так и знала, что приедете.
Она лежала на тахте, покрытой свисавшим со стены ковром, — в каком-то просторном, в лиловых цветочках платье, ноги, несмотря на жару и отворенное окно, были укрыты вытертым одеяльцем, но лицо было обычное («Редакционно обычное», — подумал Травников), во всяком случае, радости по поводу его появления на лице никто бы не обнаружил.
— Почему ты знала? — спросил он чуть хмурясь; минуту назад ему казалось, что встретятся они как-то иначе, приветливей, что ли.
— Телеграмма… очень хитро телеграмма составлена. «Позвоните». Императив. Ну, позвонили, что, зачем — неизвестно. А императив остался.
— Мудрено… Ты больна?
— Есть немного. Грохнулась в обморок, — Люся загнула палец на руке, — ноги болят, — загнула другой. — Все…
— А врач был?
— Наташка. Подруга.
— Подруги не лечат.
— Ого! Она кандидат наук.
— И что сказала… диагноз?
— Нерьвное, — рассмеялась Люся. — Необходимость принимать решения в условиях недостаточной информации. А попросту жалко, что отдел разваливается. Вам-то хорошо, вы траву косите.
— Врешь, отдел ни при чем. И к тому же я не отдел.
Она молчала, теребила складку на своем балахоне, а Травников думал, что упустил момент спросить насчет уверенного предположения Брута. Вот спросить бы, размышлял он, и все бы стало на место, а так — игра в кошки-мышки.
Он пододвинул стул к тахте и сел, поправил воротник рубашки и посмотрел на часы, заполняя этими пустыми действиями немного тягостные минуты молчания. Что-то не выходило, не получалось так, как думалось в машине, по пути в Москву. Вот если бы тогда прийти, два года назад, когда она звала его, когда сидели в машине поздним вечером, под фонарем, а теперь стена, похоже, между ними, Люся вроде мстит ему… Но и не целоваться же им, думал он. Прежде, по дороге, ему казалось, что он вправе на другое, на то понимание и чувство, которое бывает за поцелуями и всем другим, — вот за чем он ехал. Вдруг показалось, что они с Люсьеной выносили это все за два года, миновали без греха, как сказали бы в старину, и теперь были достойны блаженства… Вот именно — блаженства, мысленно усмехнулся он, целомудренного блаженства, потому что, если Брут прав, их было эти два года не двое, а трое, а теперь четверо.
В комнату вошла та женщина, что открыла ему дверь, впуская в квартиру, и Люся, похоже, обрадовалась, что обрывается их уже явно затянувшееся молчание, стала знакомить Травникова со своей теткой, объяснять той, что он ее начальник («Выдающийся руководитель, тетя Маня!») и что все, что она теперь знает и умеет, Люсьена, — от него («Растрачивает себя, утирая сопли другим, а мог бы составить себе крупное имя статьями и книгами»). Травников стоял в это время, трудно чувствуя свой рост и опущенные руки, стесняясь отчего-то Люсиной болтовни, и тетка тоже стеснялась его, незнакомого и такого выдающегося.
— Это нечестно, — сказал он, когда они вновь остались одни. — Ты пользуешься тем, что у себя дома и что больна. В редакции я бы не позволил так откровенно подхалимничать.
— Ну и пусть, ну и пользуюсь. — Люся снова начала теребить свой балахон, и Травников не мог поймать ее взгляд.
— Решила, значит, что мы поменялись местами.
Люся неожиданно рассмеялась.
— Вы разве всегда считали меня тщеславной?.. Совсем другим я пользуюсь. Хотите знать? — Она приподнялась на подушках и, как бы подчеркивая торжественность своих слов, вознесла руку. — Я теперь замужняя женщина… Что смотрите? Мы с Ильей снова сошлись. Мне даже предоставлено право не работать… Ну, попробуйте покомандуйте мной теперь! Я уже не ваша подчиненная, а добрая знакомая. Надеюсь, добрая, а?
Травников мотнул головой, как бы пытаясь изменить, поправить сказанное. В мыслях пронеслось, что Люсьена, значит, решила не принимать предложения главного редактора, решила просто уйти из редакции, он хотел даже спросить про это, удостовериться, но вслух вышло другое — тоже от разом пронесшейся обиды:
— И… давно? Независимая такая с каких пор?
— Думаю, мы вместе решили изменить жизнь. Вы по службе, я, так сказать, по душе. Не сговариваясь, конечно.
— Ты уверена, что по душе? — настаивал Травников. Он теперь чувствовал, что бьется о ту стену, которую обнаружил между собой и Люсей, когда вошел, — обнаружил с неожиданной болью. И, с отчаянием вламываясь в нев