Пейзаж с парусом — страница 45 из 61

— Представляешь, Жека, дозвонилась! Там такой милый железнодорожник — через два коммутатора пробился, соединили. Соня так обрадовалась! Письма она еще не получила, но вот что значит телефон: мы обо всем переговорили. Ты иди, иди сюда. — Мама отошла к краю вагона, видно, не хотела, чтобы их разговор услышали там, внутри. — Так вот, — продолжила, — Соня категорически настаивает, чтобы мы сошли здесь и приехали к ним. Они тоже через несколько дней эвакуируются, и мы поедем вместе. Соня советовалась с Дмитрием Игнатьевичем, и он сказал, что это разумно — он устроит меня как свою сестру, а тебя как племянника…

— А как же Ачинск? — хмуро перебил мальчик. — Там же будет завод, и отца все знают, нам тут лучше помогут, если что. И… и отец же не любит Лодыженских, он будет против.

— Ах, Жека, любит, не любит — какая теперь разница. Мне так тоскливо, Жека, а с Соней рядом мне ничего не страшно. Мы будем жить маленькой коммуной. Представляешь, ты, Ася и Юлия. Дмитрий Игнатьевич, кстати, настоял, чтобы Юлия на год оставила институт, ехала с матерью.

— Глупо, — сказал мальчик. — Глупо пропускать год.

— Нет, не глупо. В Москве уже тоже воздушные тревоги, сплошное затемнение, видишь? — Мама показала рукой в темноту, куда-то за диспетчерскую будку. — И Юлия сама считает, что ее архитектура теперь никому не нужна. Она хочет поступить на курсы медсестер и ехать на фронт. Вот приедем на место, и она поступит.

— Могла бы и здесь, в Москве, поступить. Небось тут проще.

— Ну ладно спорить. — Маму вконец охватило нетерпение. — Скажи, ты как считаешь: сходим? Как скажешь, так и будет.

Он ответил не сразу. Вдруг опять, как в Ленинграде, на вокзале, рядом с отцом, почувствовал свой рост — мама ниже его, намного ниже. И подумал, что впервые с ним советуются по-серьезному, вот даже от него зависит, как жизнь пойдет дальше. Но никаких веских доводов в пользу маминого предложения не возникало, почему-то только представлялась большая, какая-то пустынная квартира Лодыженских и как он с Софьей Петровной пил там чай за большим, покрытым скатертью столом. Потом внезапно, стирая в мыслях и квартиру, и стол, и Софью Петровну, возник берег речки, узкой, с белым песчаным дном, и он понял, что это Банька; выше, по склону, виднелись бараки Теплого бетона, а внизу, за переездом, — темные крыши Павшина. И еще он мысленно увидел сине-серый вельбот на середине Москвы-реки, белый осводовский флаг, спасательный круг на корме и свои руки — загорелые, в цыпках от бесконечного купания, от ветра — руки, мерно отводящие весла: вперед-назад, вперед-назад… Вот из-за Павшина стоит остаться, подумал, может, там теперь, как в яхт-клубе, где остался Воркун.

— Ладно, — сказал. — Только как мы ночью доберемся к Лодыженским? С вещами ведь.

— Ох, Жека, — мама счастливо засмеялась, — где наша не пропадала!


Вокзал в Городке — это хорошо помнилось — был невелик по размеру, но старинный, с лепными завитками над окнами, и у главного входа, под электрическими часами, висел медный колокол, но в него теперь не били за минуту до отправления, потому что все три пути перед вокзалом, похоже, непрерывно были заставлены поездами: редко из пассажирских вагонов, а больше теплушек — воинских, с говорливыми красноармейцами в шинелях и гимнастерках, шастающими по платформе, подлезающими под вагоны, стоящими под радиорупором в ожидании сводки Совинформбюро; воинскими были, конечно, и составы из платформ — с зачехленными пушками, повозками, походными кухнями, пускавшими в небо аппетитный дымок; бывали и другие платформы — наспех заставленные большими и малыми станками, какими-то фермами, электромоторами и распределительными щитами — они шли с запада, и от них веяло бедой. Но, казалось, больше всего было эшелонов с эвакуированными. Исхудалые, голодные, давно не мывшиеся, они бродили с чайниками в поисках кипятка, тревожно кидались к своим вагонам при первом же услышанном гудке паровоза, быть может, случайном, при маневре, а успокоившись, с завистью смотрели на местных жителей, еще чем-то торгующих по баснословным, уже военным, ценам, жаловались на судьбу, сорвавшую многих в поезда чуть ли не с постелей или с работы, — без вещей, провизии и, что было самым трудным для них, без связи с родными, которые или воевали, или остались в безвестности под бомбежками, среди пылающих городов.

Но за вокзалом, как только начиналась прямая, мощенная булыжником главная улица, беда, и горе, и напряженность уже не чувствовались так явно, пересиливала захолустность Городка, еще не растревоженная. По правой стороне улицы, квартала на три, тянулись каменные дома, трехэтажные, с магазинами, а левую занимал чахлый городской парк с летней открытой сценой, где давал спектакли театр оперетты, уехавший на гастроли с Украины перед войной и уже не сумевший вернуться под родную крышу, а дальше на обширном пространстве располагались приземистые, со стенами в пять кирпичей торговые ряды, их соединяли в квадратные дворы тоже каменные лабазы, напоминавшие всякому, кто смотрел на них, что Городок некогда был местом ежегодных ярмарок и вообще центром торговли по всему бассейну Суры, а может, и до самой Волги.

Когда сошли с поезда и сложили вещи в тылу вокзала, у беленой стены, Юлия тотчас наткнулась на плакат, обещавший вечером представление «Роз-Мари», и, смеясь, сказала:

— Смотри, Жека, война сюда еще не дошла.

Но она дошла, дошла уже и сюда. Два дня и две ночи пришлось провести здесь, у вокзала, под открытым небом, пока приходили подводы из окрестных деревень, разбирали приехавшие с их эшелоном командирские семьи. Софья Петровна подробно выспрашивала возниц, выясняла, что за места, в которые везут, а потом ушла куда-то вместе с мамой, их долго не было, но зато вернулись они довольные, сказали, что им разрешено остаться в городе, и они уже даже сходили посмотреть квартиру, которую выделили в горисполкоме по уплотнению — недалеко, в конце главной улицы, две комнаты с печью-голландкой, водопровода, правда, нет и вообще никаких удобств, но разве до этого сейчас?

Мама сказала мальчику: «Я всегда говорила, Жека, что у Сони министерская голова. Ей даже предложили место директора школы или завуча — на выбор. Но она пока воздержалась. А у меня — направление в городскую библиотеку, это совсем недалеко от того места, где мы будем жить».

Мальчик промолчал. Ему не нравилось, что мама так и тает при одном взгляде на Софью Петровну, а то, что Софье Петровне на роду, видно, написано руководить и командовать, он и сам давно уже про себя решил. Еще в Москве, когда они с мамой добрались на трех попутных грузовиках до квартиры на Смоленской, вымылись, позавтракали и как бы влились в семью Лодыженских, его поразило, что даже Дмитрий Игнатьевич — со своими шпалами в петлицах, скрипучей портупеей, со своим громким, похоже, не привыкшим встречать возражения голосом, — даже он, прежде чем что-нибудь сказать, смотрит на Софью Петровну, а уже если говорит, так то и дело ссылается на нее. И хотя такое поведение в глазах мальчика явно унижало военную форму и вообще звание мужчины, он чувствовал, что и ему как-то сразу передалось желание — да, именно желание — подчиняться Софье Петровне, поступать так, как она полагает разумным и необходимым. Вот только Юлия это сразу заметила и насмешливо сказала, когда он слетал в кухню за щипцами, которые Софья Петровна забыла положить в сахарницу: «Ты, Жека, прямо как золотая рыбка». Вроде и похвалила, так, во всяком случае, все могли подумать за столом, но он-то понял, что это обидно — «золотая рыбка», это значит, что он на посылках, а потом подумал: странно, Юлия не ужилась с его отцом, а говорит вроде как тот. И он уже не бросался так ретиво с поручениями Софьи Петровны, но избавиться до конца от ее командирской власти так и не смог. Ждал, что мама подаст ему пример, что у него с ней возникнут хоть какие-то отдельные от Лодыженских дела и намерения, но мама, казалось, наоборот, была готова отречься от всего своего, особенного, и мальчик сердился на нее.

Его отношения с Лодыженскими совсем запутались, когда стали устраиваться на новом месте.

Софье Петровне с дочерьми, как нечто само собой разумеющееся, досталась дальняя комната — сюда поставили три железные кровати с пружинными сетками (они имелись у хозяйки дома с прошлых лет, когда она сдавала комнаты студенткам медучилища), одну стену покрыли ковром, запасливо прихваченным из Москвы, а еще он по поручению Софьи Петровны сколотил из осиновых плах и фанерного ящика туалетный столик — грубый, правда, но его покрыли простыней, и в комнате стало так уютно, что не хотелось уходить отсюда. Юлия наставила на столик каких-то флаконов и коробочек, а Софья Петровна водрузила фотографию мужа в бархатной рамке; Дмитрий Игнатьевич щурился сквозь стекло и, казалось, тоже был доволен, как расположилась в чужом, незнакомом месте его семья.

А им с мамой досталась проходная комната, но кровать осталась всего одна, и пришлось снова браться за пилу и молоток, сколачивать топчан. Он получился коротковат, и мама чуть ли не силой заставила его занять кровать; она расстелила одеяла, села на краешек топчана и тихо сказала: «Ничего, Жека, нам и так хорошо. Правда?»

Он стоял в это время на табуретке — пытался подкрутить регулятор репродуктора, чтобы тот звучал погромче, и мама виделась ему сверху: узкоплечая, с вытянутыми усталыми руками, с жидким пучком волос на затылке. Ему вдруг прямо до слез стало жалко ее и себя, вспомнился заводской эшелон и разговоры о неведомом Ачинске и страшно захотелось туда, в тот сибирский город, где они с мамой были бы сами по себе и еще с отцовским заводом. Чувство жалости и желание заплакать усиливалось еще и оттого, что он понимал, что мог твердо сказать «нет» там, на железнодорожной насыпи, ночью, когда мама просила его совета, но он не сказал, просто ему захотелось в Павшино, вроде бы в прежние, довоенные дни и надежда мелькнула, что там военные моряки, как в его яхт-клубе на Крестовском острове, а вместо Павшина были очереди, в которых он стоял, запасаясь продуктами по указанию Софьи Петровны, а теперь вот непонятная какая-то семья из двух даже неродных, и маме это нравится, а он, вроде как Юлия, когда она жила у них в Ленинграде, только его уж никто не попросит переселиться, как велел Юлии его отец, — тут надо жить и терпеть.