Пейзаж с парусом — страница 56 из 61

Травников набегался, оформляя положенные бумаги и заказывая похоронный автобус, гроб и венки, а теперь, в скорбное солнечное утро, все шло без него, как-то само собой — другие автобусы были заказаны не им, но приехали точно вовремя, и выступавшие сменялись по какому-то без него определенному порядку, и незнакомые люди деловито и в очередь несли венки. Ася все время держалась за руку, не отходила, а Оля стояла поодаль, рядом с Юлией. Травников слушал, как громко и торжественно говорят о покойном, и смотрел на дочь, на ее испуганное личико, а потом на строгое в печали лицо Юлии, и впервые с удивлением подумал, что Оля похожа на тетку: такой же выпуклый лоб, аккуратные, словно бы стремящиеся не быть замеченными нос и губы; а главное, волосы, обдающие лицо таким неуместным сейчас радостно-золотистым светом. На секунду он встретился с тревожным взглядом дочери и кивнул ей ободряюще, а потом подумал, что с Юлией не поговорил толком, хотя и отвечал на ее короткие и требовательные вопросы по телефону, когда она прилетела из Варшавы, на день раньше прилетела с какого-то там конгресса, вызванная мужем, но к ним на Смоленскую не пришла, встретились утром в морге, а там о чем говорить.

Подходили к гробу, громко зарыдала Ася; женщина в форменном пиджачке старательно запихивала цветы под крышку гроба, и они все не помещались, и наконец заиграла музыка, и отдельно от нее, в своем жестоком ритме сомкнулись створки на отделанном мрамором возвышении, опустошая его, и теперь уже в зале, казалось, не было ничего, кроме вечной зелени лесной опушки за стеклянной стеной.

Травников вел обессиленную Асю к своей машине и старался не потерять из виду дочь, крикнул ей, чтобы она ехала с ними, но Ася неожиданно твердым голосом приказала этим не заниматься, пусть едет с кем хочет, лучше бы он пошел к автобусам и пригласил всех на поминки; всех — и военных и из министерства. Травников покорно пошел к автобусам, вдруг вспомнив, что ко всем его хлопотам была еще ночь с расстановкой столов в двух комнатах, а прежде — беготня по магазинам и рынку, и теперь вот еще надо вытерпеть уйму людей в квартире, и горы тарелок, которые придется таскать на кухню, и толкотню Асиных приятельниц, которые сейчас там, на Смоленской, жарят и варят, чтобы все было по правилам и обычаям, но что самое нелепое — ждут. Откуда ждут и с чем?

Министерский автобус он, сев за руль, сразу обогнал, а черная «Волга» мужа Юлии с казенным шофером стремительно ушла вперед, вслед за машинами генералов; он ехал до дому один, не как туда — в колонне, и его не отпускала мысль, что поминки — это еще ничего, это само собой переживется, а вот два дельца для Лодыженских ему еще придется исполнить: расстегнуть «молнию» на кожаной папке, где все эти дни пролежало нечитаным заключение о рукописи тестя, и отдать Юлии так значительно, почти что с дипкурьером переправленный ей из ГДР пакет в черной плотной бумаге. С отзывом устроится, успокоил себя. Тут поторопиться надо только для Аси, только чтобы она не завелась — мол, даже этого он не смог вовремя сделать ради тестя, а с Шульцевым пакетом — так тут торопиться скорее всего и нельзя. Глупо торопиться.

Он столкнулся с Юлией в прихожей, она тихо распоряжалась, чего еще поставить на столы, на него даже не взглянула, и он уверился, что правильно решил: не надо сейчас о Шульце, не к месту.

И снова все вокруг пошло помимо него: люди рассаживались, тянулись к бутылкам, стучали ножи по тарелкам, и за каждым из столов даже образовался свой распределитель тостов, свой командующий тризной, а он, Травников, потребовался только дачному соседу Самарину, чтобы услышать: «Вот вы говорили, Женя, что телефон не нужен. А представьте, если бы он был тогда под рукой у Дмитрия Игнатьевича. Может, мы и не сидели бы сейчас тут». Он забыл, Самарин, что уже говорил все это, когда Травников прикатил поздно вечером на дачу, в тот день прикатил, чтобы выяснить подробности, запереть дом и взять в город Алкея. Пес обрадовался хозяину, прыгал, старался лизнуть в нос, мешал разговаривать, и Самарин прищелкнул ему к ошейнику поводок, увел в сарай, объявил, что не даст пока собаку, и без нее в городе будет хлопот. А потом-то и сказал про телефон. Травникову было жаль Алкея, скулящего в сарае, и он сказал сердито, как и прежде в спорах с Самариным: «Ну и был бы аппарат — а кто бы «Скорую» вызывал? Эрдель? Дачи ликвидировать надо, саму идею. Глупость это — жить на два дома!» — «А, признали, — торжествующе отозвался Самарин. — Чего ж не живете? Кто мешает?»

Он не стал тогда спорить, махнул рукой, а теперь мысли о даче текли неторопливо, привязчиво, и он вдруг понял отчего — дом и участок были записаны на тестя, а сейчас их надо переводить на другое имя и платить большой налог за наследство, а денег не было — весной купили Оле дубленку и четыре новых ската для машины, в сберкассе чепуха осталась, так, чтобы не закрыли счет, и откуда взять теперь денег, Травников не знал. Подумал, что у Юлий, конечно, есть, вот пусть она и принимает наследство, но тут же решил, что Ася не захочет, не расстанется за здорово живешь с домом и ухоженными ею пионами, да и самому вдруг стало жалко сумрачного мезонина, окна, за которым виден пруд и березы за ним. Стол, подумал, там хороший, письменный стол наверху, очень даже хорошо там будет работать.

— Ну а ты что ж не пьешь, родственник? — вдруг донеслось до Травникова, и он поднял глаза, увидел сначала руку с толстыми пальцами, плотно обхватившими рюмку, а потом лицо — в морщинах, с седыми бровями и в каком-то странном, не московском загаре, бурачного какого-то цвета да еще до середины лба только, дальше, наверное, постоянно загораживала кепка или там шляпа. — Помянем Митрия? Умен был и всего достиг, царство ему небесное!

Пить Травникову не хотелось, он отхлебнул водки и стал торопливо накладывать себе в тарелку, что стояло поближе: розовые ломтики докторской колбасы, нелюбимый салат с горошком, белый от обильно положенного майонеза, и сюда же крутое яйцо, экономно украшенное оранжевыми, будто раскаленными от жара икринками. Он торопился, чтобы не заметили, что он не выпил до дна, как все, но когда начал есть и огляделся, понял, что до него дела никому, в общем, нет, и еще обнаружил, что оказался по распоряжению Аси за столом как бы второго сорта — с неизвестными министерскими сослуживцами тестя и его угличскими родичами — они приехали утром, прямо на похороны, и кто из них кто, запомнить не удалось; старичок с седыми бровями, кажется, доводился братом Дмитрию Игнатьевичу. Ася и Юля сидели за столом в большой комнате, там же были и генералы и Самарин в черно-золотой каперанговской форме; голоса оттуда доносились хоть и торжественно-печальные, но куда более громкие. Впрочем, и этот стол понемногу начал жужжать и галдеть, тосты уже воспринимали не все разом, а по частям стола, и только когда поднимался старик с седыми бровями, все умолкали и слушали, что он говорил — сколько их братьев всего Лодыженских, если считать с двоюродными, или как покойный впервые появился в отчем доме с командирскими петлицами и как радовались все, когда он прислал телеграмму, что получил первый орден.

— Помянем Митрия, — однообразно завершал старик свои тосты. — Умен был и всего достиг!

Асины подруги принесли жареное мясо, отважно разложенное на блюде из большого сервиза, который украшал горку и обычно на стол не выставлялся, а потом появилась и сама Ася, издалека через тесный стол зашипела на Травникова: «Водку, водку давай!» — и он выбрался из своего угла, достал из шкафа еще три бутылки, насовал среди потерявших чинное свое расположение тарелок и снова пробрался на прежнее укромное место.

Ему вдруг показалось странным, что он чужой среди тестевых родственников, хотя помнит тетку Васену, в помощь которой его поселили еще до войны караулить дачу в Павшине, и квартиру эту он тоже помнит бог знает с каких давних пор — в этой вот комнате жил милый холостяк, конструктор то ли по артсистемам, то ли по авиабомбам — он почти все время пропадал на полигонах. Тут, в его комнате, стояли кровать и шкаф с зеркалом, а в этом вот углу, где сейчас сидел Травников, — тумбочка и на ней приемник СВД, богатство по тем временам побольше, чем сейчас иметь самую первоклассную стереосистему — «грюндиг» или японскую. Он и погиб на полигоне, этот конструктор, уже после войны — пушку там разорвало, что ли, или бомба не сработала, а он сам стал освобождать ее от взрывателя. Софье Петровне сильно пришлось постараться, чтобы к прежним ее трем прибавилась и эта, четвертая комната; Юлия уже вышла замуж, жила отдельно, но ее не выписывали, и еще он, Травников, в зачет пошел, вернее, его комнатенка в Староконюшенном: добились, чтобы ее взяли взамен этой, конструктора.

Тогда ему не казалось, что все как-то специально выстраивается, это он потом стал думать так, вернее, когда Юлия однажды сказала: «Что, парень, охмуряют?» — а прежде он ничего такого не думал. И что плохого, что Софья Петровна помогла маме обменять ленинградские их две комнаты на одну в Москве — маме плохо было жить одном, а он был в армии, его призвали поздней осенью сорок четвертого, и после школы стрелков-радистов он все четыре положенных в авиации года оттрубил, даже больше — почти пять. Вернулся из Забайкалья в пятидесятом, в феврале, а мама уже сильно болела, в каждом письме писала, что неотложка у нее чуть ли не каждый день бывает, слава богу, рядом есть «добрейшая Соня». Они месяц всего вместе прожили, мама все не могла нарадоваться, а потом он остался в комнате на Староконюшенном один — худой, длинный, в хлопчатобумажной гимнастерке. Питался в институтской столовой, вместе со студентами, которые жили в общежитии, и ему еще завидовали, что у него есть своя хата, удивлялись, чего это он не подселит кого-нибудь из друзей — вместе веселее. А он не мог, не хотел никого видеть после занятий — такая тоска накатывала: ждал, ждал, когда вернется домой, станет учиться и мама будет рядом, а получилось, что один на свете, как перст. Почти пять лет ведь в казарме, на двухэтажных нарах, хоть и летал, и погоны сержантские, и шоколад по летному пайку полагался. К Лодыженским почти не ходил — только в праздники, и то в память мамы, она бы не одобрила, если бы совсем пренебрег «добрейшей Соней».