Пейзаж с парусом — страница 60 из 61

Он вдруг ощутил, что за мыслями, в нервном своем качании упустил момент — ответить на неожиданно грубое нападение Семена. «Как всегда, — мелькнуло в мыслях, — как всегда, промедлил. А можно было сдачи дать этому выпивохе, самое время напомнить, сколько лет покрывал его прогулы».

«Ты изъясняешься в непозволительном тоне, Семен, — выдавил вслух с усилием, чувствуя боль от каждого произнесенного слова. — У тебя имелась масса возможностей сказать, что в отделе не так. Но ты молчал, и сейчас я не принимаю твоей критики. А что касается моего ухода, то я его затеял сам и сам решу, как мне дальше поступить».

Брута опять взорвало: «Са-а-ам? Ты сам решишь? Да когда ты это умел, начальник? Ты же типичный бобик! Пока не учтешь, как сто человек вокруг отреагируют на каждый твой вздох, с места не сдвинешься! Вон и с переходом своим — ни бэ, ни мэ… Будь хоть раз мужиком, Травников, иди скажи главному, что отказываешься в пользу Люсьены, иди!»

Травников медленно поднялся. Руки у него дрожали. «Замолчи! — крикнул. — Замолчи или я…» Брут плюхнулся на стул, язвительно засмеялся: «Ха! А что ты сделаешь? Что ты можешь мне сделать? — Нагло уставился на Травникова, навалившись огромным животом на стол, дрыгая ногой. — Так что, дрейфишь к главному? Остаешься? Ну так я, — объявил грозно и торжественно, — я тогда уйду! Посмотрим, как ты без моих командировочек обойдешься!»

Чистый лист бумаги лежал на столе, и Семен стремительно стал заполнять его своим красивым, Травников знал, будто бы летящим почерком. Заявление «по собственному желанию» адресовалось главному редактору, и Травников с наслаждением вывел внизу: «Не возражаю». Тут же, на Семеновом столе. Дверь за Брутом как-то примирительно, тише обычного, щелкнула, но он все же крикнул вдогонку: «Давай, давай!»

Теперь, в машине, это торжествующее «давай» показалось лишним. Вполне достаточно «не возражаю», раз уж раньше не поддался на перебранку, можно даже сказать, сохранил достоинство. Тем более что и Брут виделся в воспоминании жилковатым: потный лоб, щеки обвисшие, в небритости, сильно проступившей к вечеру, дрожат. Скорее всего ему самому, Бруту, давно было нужно уйти; где-нибудь его, знающего, опытного, подвижного, тоже сманивали, и вот представился случай. Просто замечательный случай: и за Люсьену заступился, и себя показал, и согласие на уход получил.

— Вот как надо, — вслух с горечью произнес Травников. — Вот как поступают настоящие мужчины.

Юлия жила в большом новом доме, торцом обращенном к улице, и тут, у въезда во двор, дымился свежий асфальт, гудели, раскатывая взад и вперед, катки, рабочие в оранжевых безрукавках что-то подправляли, приглаживали возле тротуара. «Москвич» еле прошел по узкому пространству старого асфальта, под самым носом у отчаянно гудящего такси, и, даже поднимаясь в просторном лифте, когда все осталось позади, Травников переживал этот момент несостоявшегося удара: мог, вполне мог поуродовать крыло. А то, что надо было поднять руку к звонку, нажать такую обыкновенную кнопку, еще прибавило волнения; вспомнилось, что они были тут с Асей год назад, на новоселье, и быстро ушли по его, Травникова, настоянию, а теперь он пришел один, хотя ничего в холодности отношений с Юлией не переменилось, разве что надпись на черном пакете, сделанная Шульцевой рукой, как-то неясно и по-новому связала их — давней ленинградской памятью, что ли.

Открыла Юлия и мгновение смотрела вот так же, как он перед тем думал, — с привычным отчуждением и заметным желанием изобразить на лице родственную близость. Сразу спросила, не хочет ли он есть, похвасталась борщом собственного приготовления, и Травников вдруг почувствовал, как голоден, не обедал сегодня, но все-таки отказался, попросил только попить. Юлия, мягко ступая в домашних шлепанцах, удалилась под каменную арку, в затененную глубину квартиры, а Травников уселся на диван и подумал, что, похоже, кроме Юлии, дома никого нет, и это хорошо, хотя и не знал — почему это хорошо, что они одни.

По новомодным веяниям стена, обычно отделяющая прихожую от комнаты, была снесена; входная дверь, как в избе, сразу вела в горницу — хотя нет, тут, конечно, комната именовалась гостиной, или там общей, «ливинг рум», большая, в белых слепящих обоях, только железобетонный карниз, обшитый деревом, должен создавать иллюзию, что нет вокруг других квартир, а эта комната — всего лишь часть бунгало, затерянного в тихом кленовом лесу. Диванов было два, и кресел тоже два, и еще белый, под цвет обоев, стол с торчащими из-за него высокими белыми спинками стульев, а диван и кресла — зеленого, болотного какого-то цвета, и ковер на полу такой же, и в это бело-зеленое царство красным и золотым неожиданно врывалась огромная картина, единственное украшение стен в этой комнате. Травников вспомнил, как на новоселье муж Юлии объяснял, что это Кустодиев, настоящий Кустодиев, а Юлия смеялась, призывала гостей не верить и утверждала, что, когда они впадут в бедность и картина окажется в комиссионке, на ней будет указано всего лишь «н. х.» — неизвестный художник.

Все у нее здорово, думал Травников, оглядывая комнату, и всегда она будто бы ни при чем.

Нарзан, который Юлия принесла на маленьком, уютном подносе, был холодный, пузырьки быстро бежали со дна стакана, лопались на поверхности, казалось, их бегу не будет конца. Травников выпил до дна и только потом сказал:

— Ты прости, что с задержкой… неделя была такая. Тут немец один приезжал, пакет привез. И было сказано: если тебя не будет в Москве, передать мне… вернее, тебе передать, но обязательно через меня. Для сохранности, наверное.

Он раздернул «молнию» на папке, достал пакет, а Юлия отозвалась спокойно, как-то даже без интереса:

— А, от Гуго.

Она разворачивала черную бумагу, а он смотрел на нее. Волосы у Юлии, наверное, для прохлады, были сколоты на затылке, открывали виски, уши, и кожа на лице была гладкой и розовой. Травников был готов поклясться — такая же, как и десять и двадцать лет назад, вот только волосы потеряли золотистый отблеск. Он лишь теперь это заметил и удивился, задвигался от неловкого чувства, будто Юлия могла узнать его мысли. А она вдруг оставила пакет, пальцы ее застыли, похоже, в раздумье: стоит ли продолжать дальше, при нем, Травникове, продолжать, и снова зашелестела бумагой — решительно, до конца. На низкий стол легла пачка фотографий, ее покрывал сложенный вчетверо лист бумаги.

— По-немецки написал, — сказала Юлия. — Застеснялся, что ли, своего русского? — И продолжила: — «Посылаю то немногое, что невозможно увезти из вашей доброй страны. Здесь вряд ли кто-нибудь сможет все понять до конца. Пусть это хранится у вас как память обо мне».

Юлия перевернула листок, словно убеждаясь в подлинности прочитанного. Там было всего три четко отбитых на машинке строки и подпись. Травников спросил:

— Так и написано: добрая страна?

— Ну, я не настолько знаю немецкий язык. «Гастфройндлихес ланд». Можно перевести «гостеприимная». Но разве Гуго был здесь в гостях? Дома! На время, но дома.

Сказанное навело Юлию на какие-то мысли, она молчала, чуть прикусив губу, потом быстро перебрала фотографии. Отбрасывала изображения каких-то людей, почему-то все по двое, по трое, и вдруг подхватила снимок, сказала удивленно и счастливо:

— Ой, Жека, это я там, в Свердловске, в сорок втором!.. Страшная, худющая. Смотри!

Страшной она не была. Худая — это верно. Но такая же, Травников помнил, какой была в Городке перед отъездом. Сидела на кровати, привалившись к стене, вернее, к коврику с вышивкой — кот какой-то или тигр; волосы подвязаны ленточкой, а на плечи наброшен ватник, наверное, защитного цвета, потому что с воротником, и на воротнике — петлицы. Рядом, стараясь притиснуться к ней поближе виском, устроился какой-то парень, белобрысый, в свитере и мятом пиджаке. И она и он смотрели так, как будто вот-вот прыснут от смеха, как будто им сказали что-то очень смешное перед тем, как щелкнул затвор аппарата.

— Кто это? — Травников показал на белобрысого. — Весельчак.

— Хожаков. Контрольный мастер в цехе, где работал Гуго. Из местных — заводы слились, когда приехали эвакуированные, так он дневал и ночевал у Шульца, карточки ему отоваривал; нечего, говорил, произношение в магазине демонстрировать. В цехе все знают, а в магазине — нечего. Ну а когда я приехала, они вместе комнату разгородили… Хожаков и конспирацию устраивал, мы с ним на мороз выходили прогуливаться, когда проверка прописки случалась — я ведь нахально там обитала…

— Без прописки и без карточек, — в тон подсказал Травников.

— Ага. Вот они оба со мной и делились — Шульц и Хожаков. — Юлия отложила фотографию и, перебрав оставшиеся, протянула снимок Травникову. — Смотри, какой Шульц импозантный в военной форме, хоть и без погон. Ничего? Прусские гены все-таки кое-что значат! И, между прочим, я снимала. Тут все Гуго фотографировал, а это — я.

— А где это? Тоже в Свердловске?

— Ну, — Юлия обидчиво сложила губы трубочкой, — неужели не узнал? А еще летом жил у нас в Павшине… Это же Банька, помнишь? А там, выше по склону. — Красногорск.

Да это была действительно та речушка, где летом сорокового года Травников бродил по щиколотку в воде. Дачный поселок находился правее, дальше от того места, где на фотографии стоял Шульц — в ловко сшитом кителе без погон, в сапогах, и фуражка на голове браво сидела, как у потомственного офицера. Вот только неясно было, что слева, на другом берегу Баньки: раньше там стояли бараки, Санька там жил, они и теперь виднелись, но как бы через проволочную сетку.

— А здесь почему колючая проволока?

— Почему… Потому что лагерь военнопленных, Гуго переводчиком у начальника лагеря работал. Его в сорок втором, в конце, Коминтерн разыскал и направил на работу с военнопленными. Сначала на Урале, а потом в Красногорске… Я там, Жека, «На дне» по-немецки смотрела. Самодеятельность — но блеск! Из Москвы караванами машин приезжали смотреть. Кому разрешалось, разумеется. А Сатин, — Юлия еле сдерживала смех, — Сатин — бывший генерал вермахта. Гуго мне потом писал, что не без влияния, наверное, Горького тот генерал в ГДР стал заместителем министра.