Пейзажи — страница 14 из 47

Почему же Беньямин сегодня больше чем литературный критик? И почему его сочинениям пришлось почти полвека дожидаться своих читателей? Пытаясь ответить на эти вопросы, мы, возможно, более ясно поймем ту потребность, которая есть у нас и которой отвечает Беньямин, не пришедшийся ко двору в свое время.

Антиквара и революционера могут объединять две общие черты: неприятие настоящего как данности и осознание того, что история поставила перед ними некую задачу. Для обоих история – это призвание. Отношение Беньямина-критика к книгам, стихам или фильмам, которые он анализировал, было отношением мыслителя, нуждавшегося в объекте, зафиксированном в историческом времени, чтобы с его помощью измерить время (которое, он был убежден, неоднородно) и постичь значение конкретного временно́го отрезка, отделяющего его от произведения, – отвоевать, как бы он сам сказал, это время у бессмысленности:

Даром разжечь в прошлом искру надежды наделен лишь историк, проникнувшийся мыслью, что враг [правящий класс. – Примеч. автора], если он одолеет, не пощадит и мертвых. А побеждать этот враг продолжает непрестанно[22].

Сверхчувствительность Беньямина к временно́му измерению не ограничивалась, однако, масштабом исторического обобщения и провидения. Он был столь же чувствителен и к времени, отпущенному отдельному человеку:

«A la Recherche du temps perdu»[23] – это постоянное стремление зарядить всю жизнь высоким присутствием духа. Метод Пруста – не рефлексия, а создание реального представления. Он совершенно убежден, что ни у кого из нас нет времени пережить все настоящие драмы того существования, которое нам назначено. Именно это заставляет нас стареть. Ничто другое. Морщины и складки на лице – следы великих страстей, грехов и осознаний, которые пытались до нас достучаться, но нас, господ, не было дома[24], —

или даже к воздействию секунды. О трансформации сознания, вызванном кино, он пишет:

Наши пивные и городские улицы, наши конторы и меблированные комнаты, наши вокзалы и фабрики, казалось, безнадежно замкнули нас в своем пространстве. Но тут пришло кино и взорвало этот каземат динамитом десятых долей секунды, и вот мы спокойно отправляемся в увлекательное путешествие по грудам его обломков. Под воздействием крупного плана раздвигается пространство, ускоренной съемки – время[25].

Я не хочу, чтобы у вас создавалось впечатление, будто Беньямин использовал произведения искусства или литературы в качестве подходящих иллюстраций для заранее сформулированных доводов. Принцип, утверждающий, что произведения искусства предназначены не для практического использования, а лишь для суждений, что критик – неутомимый посредник между утилитарным и невыразимым, этот принцип со всеми его хитрыми вариациями, которые до сих пор в ходу, – всего лишь попытка привилегированных классов представить свою любовь к пассивному удовольствию как бескорыстие! Произведения искусства ждут, чтобы ими воспользовались. Однако их реальная полезность на самом деле заключается в том, чем они являются – а это может сильно отличаться от того, чем они были прежде, – а не в том, чем их удобно считать. И в этом смысле Беньямин использовал произведения искусства весьма реалистично. Столь занимавший его ход времени не замирал на поверхности – он проникал внутрь произведения и оттуда вел к его посмертному существованию. В этом посмертии, которое наступает после того, как произведение достигает «века своей славы», отчужденность и обособленность конкретной вещи преодолеваются точно так же, как это должно случиться с душой в традиционных представлениях о христианских небесах. Произведение искусства оказывается включенным в некую полноту, которую настоящее осознанно унаследовало от прошлого, и, оказавшись там, оно меняет эту полноту. В своем посмертии бодлеровская поэзия сосуществует не только с Жанной Дюваль, Эдгаром По и Константином Гисом, но также, к примеру, и с бульварами Османа, первыми универмагами, описаниями Энгельса городского пролетариата и рождением современной гостиной в 1830-х годах, которое Беньямин описывал следующим образом:

Для приватье жизненное пространство впервые вступает в конфликт с рабочим местом. Основой жизненного пространства является интерьер. Контора выступает его дополнением. Приватье, сводящий счеты с реальностью в конторе, требует, чтобы интерьер питал его иллюзии. Эта необходимость оказывается тем более настоятельной, что он не собирается расширить свои деловые соображения до пределов общественных. Создавая свое частное пространство, он уходит и от того и от другого. Отсюда фантасмагории интерьера. Для приватье это вселенная. Он собирает в нем то, что удалено в пространстве и времени. Его салон – ложа во всемирном театре[26].

Теперь, возможно, становится чуть яснее, почему Беньямин был больше чем литературный критик. Но необходимо подчеркнуть еще один момент. Его отношение к произведениям искусства никогда не отличалось механистичностью социально-исторического подхода. Он никогда не искал простых причинно-следственных связей между социальными силами эпохи и конкретным произведением. Беньямин не желал объяснять его появление, но стремился обнаружить место, которое его существование должно занять в нашем знании. Он не стремился поощрять любовь к литературе, но хотел, чтобы искусство прошлого реализовало себя в выборе, который делает сегодня человек, определяя свою историческую роль.

Почему же Беньямина лишь сейчас начинают ценить как мыслителя и почему его влияние, по всей вероятности, только усилится в 1970-е годы? Пробуждение интереса к Беньямину совпало с текущей внутренней переоценкой марксизма, и эта переоценка происходит по всему миру, даже там, где в нем усматривают преступление против государства.

Необходимость в этой переоценке вызвана многими факторами: масштабом и степенью обнищания и насилия, на которые империализм и неоколониализм обрекают постоянно растущее мировое население; фактическая деполитизация людей в Советском Союзе; вновь вставший вопрос о первостепенной роли революционной демократии; достижения китайской крестьянской революции; тот факт, что у пролетариев в нынешних обществах потребления меньше шансов прийти к революционному сознанию, преследуя лишь экономические интересы, чем через столь распространенное и общее чувство разочарования и бессмысленности лишений; осознание того, что социализм, не говоря уже о коммунизме, не может быть достигнут в отдельно взятой стране, пока в виде глобальной системы существует капитализм, и т. д.

Нельзя сказать заранее или безотносительно конкретных территорий, что повлечет за собой эта переоценка как в области теории, так и политической практики. Но мы можем начать рассматривать это междуцарствие – период переоценки – по отношению к тому, что непосредственно ему предшествовало, благоразумно оставив пока в стороне противоречивые трактовки того, что имел в виду сам Маркс.

Междуцарствие недетерминировано как в отношении попытки определять настоящее прошлым, так и будущее настоящим. Оно скептически настроено к так называемым историческим законам и не менее скептически к любым надысторическим ценностям, происходящим из идеи о всеобщем Прогрессе и Цивилизации. Оно осознаёт, что чрезмерная личная политическая власть, чтобы удержать свои позиции, всегда апеллирует к безличной судьбе и что каждое настоящее революционное действие должно быть обусловлено личной надеждой на возможность оспорить этим действием мир как таковой. Междуцарствие существует в незримом мире, где время сжато и где аморальность убеждения, что цель оправдывает средства, кроется в высокомерной уверенности, что время всегда на чьей-то стороне и, следовательно, настоящий момент – или «актуальное настоящее», как называл его Беньямин, – можно поставить под сомнение, или забыть, или отвергнуть.

Беньямин не был последовательным мыслителем. Он не создал нового синтеза. Но в эпоху, когда большинство его современников продолжали верить в логику, скрывающую факты, он предвидел наше междуцарствие. И именно в этом контексте мысли, подобные следующим из «О понятии истории», применимы к нашим нынешним заботам:

Подлинный образ прошлого проскальзывает мимо. Прошлое только и можно запечатлеть как видение, вспыхивающее лишь на мгновение, когда оно оказывается познанным, и никогда больше не возвращающееся. «Правда от нас никуда не убежит» – эти слова Готфрида Келлера помечают на картине истории, созданной историзмом, как раз то место, где ее прорывает исторический материализм. Ведь именно невозвратимый образ прошлого оказывается под угрозой исчезновения с появлением любой современности, не сумевшей угадать себя подразумеваемой в этом образе.

<…>

Историческому материалисту не обойтись без понятия современности, представляющей собой не переход, а остановку, замирание времени. Ведь это понятие определяет именно ту современность, в которой он пишет свою личную историю.

<…>

Любой побеждавший до сего дня – среди марширующих в триумфальном шествии, в котором господствующие сегодня попирают лежащих сегодня на земле. Согласно давнему и ненарушаемому обычаю, добычу тоже несут в триумфальном шествии. Добычу именуют культурными ценностями. Исторический материалист неизбежно относится к ним как сторонний наблюдатель. Потому что все доступные его взору культурные ценности неизменно оказываются такого происхождения, о котором он не может думать без содрогания. Это наследие обязано своим существованием не только усилиям великих гениев, создававших его, но и подневольному труду их безымянных современников. Не бывает документа культуры, который не был бы в то же время документом варварства