[27].
8. Рассказчик
Теперь, когда его не стало, я могу расслышать в тишине его голос. Он разносится по всей долине. Звучит так непринужденно и, подобно йодлю, кружится, словно лассо. Возвращается, соединив услышавшего с зовущим. Помещает зовущего в самый центр. На этот голос откликаются его коровы и собака. Однажды вечером, после того как он запер всех коров в хлеву, оказалось, что двух не хватает. Он вышел и окликнул их. После второго оклика из глубины леса отозвались две коровы, и через пару минут они уже были у стойла; как раз наступила ночь.
За день до своего ухода он привел все стадо из долины где-то около двух часов пополудни, прикрикивая на коров и на меня, чтобы я открыл ворота в хлев. Мюге вот-вот должна была отелиться – две передние ноги теленка уже почти вышли. И единственной возможностью привести ее назад было вернуть все стадо. Его руки тряслись, пока он пытался обвязать веревкой передние ноги малыша. После двух минут усилий теленок появился на свет. Он поднес его Мюге облизать. Она мычала, и звук был таким, какой коровы никогда не издают по другим поводам, даже от боли. Высокий, пронзительный, безумный звук. Сильнее, чем жалобный стон, взволнованнее, чем приветствие. Чем-то напоминающий трубный зов слона. Он принес солому, чтобы сделать теленку подстилку. Для него такие моменты – это моменты триумфа, настоящего торжества, моменты, когда хитрый, упорный, крепкий, неутомимый семидесятилетний крестьянин соединяется с окружающим его мирозданием.
После утренней работы мы обычно вместе пили кофе и говорили о деревне. Он помнил число и день каждого несчастья. Помнил месяц каждой свадьбы, о которой в запасе у него имелась какая-нибудь история. Мог проследить все родственные связи героев своих историй вплоть до троюродных братьев и сестер жены или мужа. Время от времени я ловил в его взгляде особое выражение – соучастия. Но в чем же? В том, что было между нами общего, невзирая на очевидные различия. В том, что связывало нас, но никогда не обсуждалось впрямую. Конечно же, дело было не в той незначительной помощи, которую я ему оказывал. Я долго ломал над этим голову. И внезапно понял. Это было его признание нашего интеллектуального равенства, мы оба были историками своего времени. Мы оба видели, как складываются воедино события.
В этом знании для нас обоих была и гордость, и печаль. Вот почему выражение, которое я уловил в его глазах, было одновременно радостным и сочувственным. Это был взгляд одного рассказчика на другого. Я пишу на страницах вроде этих, которые он не прочтет никогда. Он сидит в углу своей кухни, рядом с ним сытый пес, и иногда рассказывает что-то перед тем, как лечь спать. Он ложится рано, выпив последнюю за день кружку кофе. Мне редко доводится бывать у него в это время, но, если бы он не рассказывал истории именно мне, я ничего не понял бы, поскольку говорит он на своем наречии. Однако нашему сообщничеству это не мешает.
Я никогда не думал о писательстве как о профессии. Это требующее уединения свободное занятие, в котором нельзя достичь совершенства, сколько бы ты ни трудился. К счастью, оно доступно любому. Какие бы мотивы, политические или личные, ни подтолкнули меня к сочинительству, стоит мне начать, как оно превращается в попытку осмыслить собственный опыт. У каждой профессии есть свои ограничения, но также и своя область. У писательства, насколько я знаю, такой области нет. Процесс сочинительства есть не что иное, как процесс приближения к описываемому опыту, также как акт чтения, надо надеяться, есть сопоставимый акт приближения.
Однако приблизиться к опыту – не то же самое, что подойти к дому. Опыт неделим и непрерывен, по крайней мере в рамках одной жизни, хотя возможно, что и многих. Я никогда не воспринимаю свой опыт исключительно как личный, мне часто кажется, что он предшествовал моему появлению. В любом случае опыт обращен сам к себе, через надежду и страх он отсылает вперед и назад к себе же, а при помощи метафоры, лежащей у истоков языка, постоянно сравнивает подобное с неподобным, малое с великим, близкое с далеким. Таким образом, акт приближения к определенному моменту опыта включает в себя как внимательное изучение (приближение), так и способность вызывать ассоциации (удаленность). Процесс писательства напоминает полет воланчика: он то и дело прилетает и улетает, приближается и удаляется. Однако, в отличие от воланчика, писательство не ограничено игровым полем. С каждой следующей попыткой достигается все большая близость к опыту. В конце концов, если вам улыбнется удача, плодом этой близости становится смысл.
Для рассказывающего старика смысл его историй более определенный, но не менее таинственный. Причем загадка признается им гораздо охотнее. Попытаюсь объяснить, что я имею в виду.
Во всех деревнях рассказывают истории. Это могут быть истории из прошлого, даже весьма далекого. Когда я гулял с другим моим семидесятилетним приятелем у подножия высокого утеса в горах, он рассказал мне о том, как молодая девушка разбилась здесь насмерть во время сенокоса на горном летнем пастбище наверху. Это было еще до войны? – поинтересовался я. Около 1800 года (нет, это не опечатка), ответил он. И это могут быть истории, произошедшие сегодня. Бо́льшая часть того, что случается в течение дня, в подробностях рассказывается еще до его окончания. Это правдивые истории, основанные на наблюдениях или на чужих словах. Так называемые деревенские сплетни есть не что иное, как сочетание самого пристального внимания к ежедневным рассказам о дневных событиях и встречах с хорошей осведомленностью друг о друге длиною в жизнь. Иногда история подразумевает нравственную оценку, но эта оценка – будь она справедливая или нет – остается лишь деталью: в целом история рассказывается с долей терпимости, поскольку включает тех, с кем рассказчику и слушателю еще жить по соседству.
Лишь немногие истории кого-то превозносят или осуждают, чаще они свидетельствуют о неожиданном диапазоне возможного. И несмотря на то что они повествуют о повседневных делах, это таинственные истории. Как может быть, чтобы некто С., столь умелый и аккуратный, опрокинул свою повозку с сеном? Как же так Л. умудрилась обобрать до нитки своего любовника Д. и как может быть, чтобы Д., у которого зимой снега не допросишься, позволил с собой это сделать?
История предполагает комментарий. Более того, она его и создает, даже если им становится полное молчание. Комментарии могут быть злобными или нетерпимыми, но в таком случае они сами превратятся в истории и их тоже станут комментировать. Почему это Ф. никогда не упустит возможности осудить брата? Чаще всего комментарии, которыми прирастают истории, подразумевают и воспринимаются как личный отклик комментирующего – в свете рассказанной истории – на загадку существования. Каждая история позволяет человеку самоопределиться.
Функция этих рассказов, которые на самом деле составляют подробную устную ежедневную историю, заключается в том, чтобы дать возможность самоопределиться всей деревне. Жизнь деревни, не считая ее природно-территориальных признаков, – это сумма всех общественных и личных взаимоотношений, существующих внутри ее, а также социальные и экономические связи – обычно дискриминационные, – соединяющие деревню с остальным миром. Нечто подобное можно сказать и о жизни небольшого города. И даже о некоторых мегаполисах. Однако жизнь деревни отличается тем, что она всегда создает еще и собственный живой портрет: коллективное изображение, в котором каждый – и портретируемый, и портретист, а такое возможно только там, где все знают всех. Как в резных капителях романской церкви, здесь налицо духовное единство между тем, что изображается, и тем, как изображается, – как если бы портретируемые были одновременно и резчиками. Автопортрет деревни создается не из камня, но из слов, сказанных и хранимых в памяти: из мнений, историй, свидетельств очевидцев, легенд, пересудов и слухов. И это портрет с продолжением; работа над ним никогда не прекращается.
Еще недавно единственным доступным материалом для описания себя у деревни и ее жителей были слова. Не считая материального результата их труда, только деревенский автопортрет отражал смысл их жизни. Ничто и никто больше его не признавал. Без такого портрета – и «сплетен» как его исходного материала – деревне пришлось бы усомниться в собственном существовании. Каждая история и каждый комментарий к ней, доказывающий, что история была засвидетельствована, становятся частью этого портрета и подтверждают существование деревни.
Этот постоянно складывающийся портрет, в отличие от многих, весьма реалистичный, неформальный и непостановочный. Сельские жители, так же как и все люди, или даже чуть сильнее, учитывая ненадежность их жизни, нуждаются в некотором формальном начале, что выражается в их церемониях и обрядах. Однако, как создатели собственного общего портрета, они неформальны, поскольку эта неформальность ближе к правде – той правде, которую церемонии и обряды могут отразить лишь частично. Все свадьбы одинаковы, но каждый брак особенный. Смерть приходит ко всем, но каждый скорбит в одиночестве. Это – правда.
В деревне разница между тем, что известно о человеке и что нет, невелика. У человека может быть несколько тщательно охраняемых секретов, но в целом обман – редкость, поскольку водить за нос тут невозможно. Любопытства в форме назойливого интереса здесь очень мало, так как в нем нет большой необходимости. Любопытство – это черта городского консьержа, который может заполучить немного власти или привлечь внимание, рассказав Икс то, чего он не знает об Игрек. В деревне Икс и так все это знает. Отсюда и ненужность масок: сельские жители не играют роли, в отличие от персонажей городской жизни.
Это не потому, что они «проще», или более открыты, или бесхитростны, а потому лишь, что зазор между тем, что неизвестно о человеке, и тем, что известно всем и каждому – а это и есть пространство для любой игры, – слишком мал. Сельский житель не играет – он попросту разыгрывает соседей. Как когда четверо мужчин в одно воскресное утро – воспользовавшись тем, что вся деревня была на мессе, – свезли вместе все тачки для уборки конюшен и выстроили их у церковного крыльца, чтобы каждый выходящий из церкви был вынужден отыскать свою и катить ее назад в воскресном наряде по главной деревенской улице! Вот почему возникающий деревенский автопортрет может быть саркастичным, откровенным, утрированным, но редко когда идеализированным или лицемерным. И все потому, что л