Пейзажи — страница 16 из 47

ицемерие и идеализация закрывают вопросы, тогда как реализм оставляет их открытыми.

У реализма есть две формы. Профессиональная и традиционная. Профессиональный реализм, как избранный метод для художника или писателя вроде меня, всегда связан с политическими убеждениями; он стремится подорвать скрытые аспекты правящей идеологии и потому, как правило, искажает или исключает некоторые аспекты реальности. У традиционного реализма, всегда имеющего народное происхождение, в определенном смысле больше общего с наукой, чем с политикой. Опираясь на запас эмпирического знания и опыта, он формулирует загадку неизвестного. Как происходит так, что?.. В отличие от науки, он может обойтись без ответа. Однако его опыт слишком велик, чтобы игнорировать вопрос.

Вопреки обычному представлению сельских жителей интересует мир за пределами своей деревни. Однако редко когда такой житель, оставаясь самим собой, имеет возможность куда-либо уехать. Он лишен свободы передвижения. Его место было определено в момент зачатия. И поэтому если он считает свою деревню центром мира, то это не столько вопрос местечкового мышления, сколько феноменологической правды. Его мир обладает центром (в отличие от моего). Сельский житель верит, что все происходящее в деревне типично для человеческого опыта. Это убеждение кажется наивным только в техническом или организационном плане. Он же подходит к нему с точки зрения человеческого вида. Его живо интересует типология человеческих характеров во всех их вариациях, а также наша общая судьба родиться и умереть. Таким образом, передний план деревенского живого автопортрета чрезвычайно специфичен, тогда как его фон состоит из самых глубоких и общих вопросов, на которые нельзя дать исчерпывающий ответ. И это наша общая тайна.

Старик знает, что мне это ясно столь же отчетливо, как и ему.

9. Эрнст Фишер: философ и смерть

Это был последний день его жизни. Тогда мы, конечно же, этого не знали – вплоть до десяти часов вечера. Мы втроем были с ним в тот день: его жена Лу, Аня и я.

Эрнст Фишер любил проводить лето в небольшой деревушке в Штирии. Он и Лу останавливались в доме трех сестер, своих старых друзей, которые в 1930-е годы были членами австрийской коммунистической партии вместе с Эрнстом и его двумя братьями. Младшую из сестер, которая теперь ведет хозяйство, нацисты бросили в тюрьму за то, что она скрывала политических беженцев и оказывала им помощь. Мужчина, которого она тогда любила, за такое же преступление был обезглавлен.

В Штирии часто идет дождь, и, когда вы находитесь в этом доме, вам порой кажется, что дождь продолжает идти даже тогда, когда он уже закончился, все из-за звука шумящей в саду воды. И все же в саду нет сырости, а пестрота множества цветов оживляет его монотонную зелень. Этот сад – своего рода святилище. Но чтобы ясно почувствовать это, нужно, как я уже сказал, помнить, что в его пристройках тридцать лет назад спасались от гибели мужчины и женщины, находя защиту у трех сестер, которые теперь ухаживают здесь за клумбами и сдают комнаты в летние месяцы своим немногочисленным друзьям, чтобы свести концы с концами.

Когда я приехал утром, Эрнст прогуливался в саду. Он был худой и прямой. И ступал очень легко, как будто его вес – который еще оставался – никогда полностью не опускался на землю. Он был в широкополой бело-серой шляпе, которую Лу недавно ему купила. Он носил ее, как и всю свою одежду, непринужденно, элегантно, но без тени позерства. Он был придирчив, но не к деталям костюма, а к природе наружности.

Он умел получать удовольствие от жизни, и этой способности не притупило ни политическое разочарование, ни плохие новости, которые с 1968 года постоянно приходили из стольких мест. На его лице не было ни малейшего следа озлобленности, ни единой горькой складки. Полагаю, что некоторые могли бы назвать его блаженным. И были бы не правы. Он был человеком, не желавшим отказываться от своей веры или понижать ее коэффициент, который был очень высок. Однако в последнее время он верил в скептицизм.

Теперь кажется, что именно из-за этой уверенности и силы убеждений он умер так внезапно. Его здоровье было слабым с детства. Он часто болел. В последнее время у него стало сдавать зрение, и он мог читать только с очень мощным увеличительным стеклом, но чаще ему читала Лу. Несмотря на это, ни у кого из знавших его даже не возникало предположения, что он медленно умирал, что с каждым годом его страсть к жизни потихоньку угасала. Он жил полной жизнью, поскольку обладал полной уверенностью.

В чем же? Ответы в его книгах, политических выступлениях, его речах. Или их будет недостаточно? Он был уверен, что капитализм в конечном счете убьет человека – или сам будет уничтожен. Он не питал иллюзий насчет беспощадности правящих классов по всему миру. Он признавал, что у нас нет социалистической модели. Его поражало и очень интересовало то, что происходило в Китае, но он не верил в китайскую модель. Сложность в том, говорил он, что мы вынуждены вернуться к поиску перспектив.

Мы прошлись до конца сада, где располагалась небольшая лужайка в окружении кустов и ивы. Он любил там лежать, разговаривать, оживленно жестикулируя, складывая пальцы и поворачивая кисти рук так, будто бы буквально снимал лапшу с ушей своих слушателей. Когда он говорил, его плечи сгибались, следуя за руками, когда он слушал, его голова наклонялась вперед, ловя слова говорящего. Теперь та же лужайка с шезлонгами, сваленными в пристройке, выглядит гнетуще, ужасающе пустой.

Начался дождь, и мы пошли в его комнату посидеть немного перед обедом. Мы часто сидели вчетвером вокруг небольшого круглого столика и беседовали. Иногда я сидел лицом к окну и смотрел через него на деревья и рощи на холмах. В то утро я заметил вслух, что через установленную на окне москитную сетку все выглядело почти двумерным и само складывалось в композицию. Мы слишком много значения придаем пространству, продолжал я, в персидском ковре, пожалуй, больше природы, чем зачастую в пейзажных полотнах. Мы снесем холмы, раздвинем деревья и повесим для тебя ковры, ответил Эрнст.

Мы собирались пообедать в одном пансионе на холмах. Хотели съездить туда и посмотреть, подойдет ли он Эрнсту для работы в сентябре или октябре. В начале года Лу написала во множество маленьких отелей и пансионов, но только этот был достаточно дешевым и казался вполне подходящим. Они хотели воспользоваться моей машиной, чтобы отправиться туда и определиться.

Через два дня после его смерти в «Монд» вышла длинная статья. «Постепенно, – гласила она, – Эрнст Фишер зарекомендовал себя как один из самых оригинальных и сто́ящих мыслителей „еретического“ марксизма…» Он повлиял на целое поколение левых в Австрии. Последние четыре года в Восточной Европе ему постоянно ставили в вину то серьезное влияние, которое он оказал на мировоззрение чехов, подготовивших Пражскую весну. Его книги переводились на большинство языков.

Однако последние пять лет он жил в стесненных и даже сложных обстоятельствах. Фишерам не хватало средств, они постоянно испытывали финансовые затруднения и жили в крохотной, шумной рабочей квартирке в Вене. Почему нет? Слышу, как задаются этим вопросом оппоненты. Чем он лучше рабочих? Ничем, но ему были необходимы определенные условия для работы. Сам он никогда не жаловался. Однако из-за непрекращающегося шума живших по соседству семей и звуков радио в квартирах наверху, справа и слева он не мог работать в Вене столь сосредоточенно, сколь хотел бы и был способен. Отсюда ежегодный поиск тихих, дешевых мест в деревне, где три месяца могут означать так много законченных глав. Дом трех сестер сдавался только до августа.

Мы поехали по крутой пыльной дороге через лес и нашли пансион. Нас там ожидали молодая женщина и ее муж, они показали нам большой длинный стол, за которым уже обедали несколько гостей. Сама столовая была просторной, с голыми деревянными полами и большими окнами, из которых открывался вид на поля на склоне холма, лес и равнину внизу. Помещение мало чем отличалось от столовых в молодежных хостелах, разве что здесь были подушки на скамейках и цветы на столах. Две спальни были совершенно одинаковые, рядом друг с другом, с туалетом на том же этаже напротив. Комнаты были вытянутые, с кроватью у стены, строгим шкафом и окном, за которым тянулись мили и мили пейзажа. Ты можешь поставить стол у окна и работать. Да-да, сказал он. Ты закончишь книгу. Возможно, не всю, но я мог бы серьезно продвинуться. Ты должен снять эту комнату, сказал я.

Мы пошли на прогулку вдвоем, прогулку в лес, которую он совершал каждое утро. Я спросил его, почему первый том его мемуаров написан совершенно разными стилями.

Каждый стиль принадлежит другому человеку.

Другой стороне себя?

Нет, скорее, он относится к другому мне.

Эти разные «я» сосуществуют или, когда преобладает одно, другие отсутствуют?

Они все присутствуют одновременно. Ни одно не может исчезнуть.

Два самых сильных из них – это мое яростное, горячее, максималистское, романтическое «я» и мое отстраненное, скептическое «я».

Они общаются между собой в твоем сознании?

Нет.

(«Нет» он произносил по-особенному. Как будто уже давно и обстоятельно размышлял над вопросом и пришел к заключению после кропотливых изысканий.)

Они смотрят друг на друга, продолжил он. Скульптор Грдличка[28] вырезал мою голову в мраморе. Я получился намного моложе, чем на самом деле. Но ты можешь увидеть два преобладающих во мне начала – каждое соответствует одной стороне моего лица. Одна, пожалуй, немного похожа на Дантона, а вторая напоминает Вольтера.

Пока мы шли лесной тропинкой, я заходил то с одной стороны, то с другой, чтобы изучить его лицо. Глаза были разными, и это подтверждалось отличиями в уголках его рта. Правая сторона казалась более нежной и пылкой. Он упомянул Дантона. Но я скорее подумал о животном – может быть, какой-нибудь легконогий козел, наверное серна. Левая сторона была недоверчивой, но более жесткой: она выносит суждения, но держит их при себе, взывает к разуму с непоколебимой уверенностью. Если бы не вынужденное соседство с правой стороной, она была бы несгибаемой. Я снова переместился, чтобы проверить свои наблюдения.