Однако изменился не я один. Фундаментальные перемены коснулись и мировых перспектив. В начале 1950-х годов, когда я занялся художественной критикой, было всего два, и только два полюса, к которым неизбежно вела любая политическая мысль и действие. Поляризация проходила между Москвой и Вашингтоном. Многие пытались избежать этого деления, но, объективно говоря, это было невозможно, поскольку оно возникло не в результате разногласий, а в результате ключевой мировой борьбы. Эта борьба могла перестать быть главным политическим фактором только с достижением (или признанием достижения) СССР паритета в ядерном вооружении с США. Достижение этого паритета произошло непосредственно накануне ХХ съезда КПСС и восстаний в Польше и Венгрии, а сразу за ним последовала победа кубинской революции. С тех пор революционные примеры и возможности множатся. А raison d’être[78] поляризированного догматизма исчез.
Я всегда открыто критиковал сталинскую культурную политику СССР, но в 1950-е годы моя критика была более сдержанной, чем сегодня. Почему? Со студенческой скамьи я видел, как в области искусства воспроизводились и выражались несправедливость, лицемерие, жестокость, расточительство и одиночество представителей нашего буржуазного общества. И моей целью было способствовать, сколь угодно малыми средствами, разрушению этого общества. Оно душило лучших из людей. Я глубоко в этом убежден и потому неуязвим для апологетики либералов. Либерализм всегда действует в интересах правящего класса, каким бы он ни был, но никогда в интересах тех, кто подвергается эксплуатации. Однако невозможно стремиться к разрушению без учета состояния действующих сил. И в начале 1950-х годов СССР, несмотря на все искажения, являл собой главный социалистический вызов капитализму. Сегодня это уже не так.
Стоит сказать и о третьем изменении, каким бы банальным оно ни было. Это касается моих условий работы. Бо́льшая часть этой книги была написана в виде статей для журнала «Нью стейтсмен». Они писались, как я уже объяснил, в разгар холодной войны, в период жесткого консерватизма. Мне было двадцать с небольшим (в тот период, когда быть молодым неизбежно подразумевало патронаж). Поэтому каждую неделю, после того как я заканчивал свою статью, я шел биться за каждую строчку, каждое прилагательное с бесконечными редакторскими придирками. В самом конце 1950-х я обрел сторонника и друга в лице Кингсли Мартина, но к тому времени мое отношение к работе в журналистике уже сформировалось. Это была воинственная настороженность. Стоит сказать, что давление создавалось не только изнутри самой газеты. Редакторы действовали в интересах художественного мира. Когда я написал рецензию на выставку Генри Мура, где заявил, что представленные на ней работы уступают его ранним достижениям, художнику позвонили из Британского совета с извинениями за столь прискорбное происшествие в Лондоне. Сегодня все поменялось. И в тех случаях, когда я ныне берусь писать об искусстве, я имею счастье выражать свои мысли довольно свободно.
Перечитывая эту книгу, я понимаю, что был в ловушке и многие мои высказывания зашифрованы. И все же я дал свое согласие на ее переиздание. Почему? Изменился мир. Изменилась жизнь в Лондоне. Некоторые из поднятых мною вопросов и описанных художников потеряли былое значение. Изменился я сам. Но именно из-за давления, под которым создавалась эта книга – профессиональным, политическим, идеологическим, личным, – в тот момент я был вынужден сформулировать поспешные, но резкие обобщения и заложить ряд идей на будущее, чтобы преодолеть все препятствия и вырваться за границы жанра. И сегодня многие из этих обобщений и идей поражают меня тем, что не утратили своей состоятельности. Более того, мне кажется, что они вполне согласуются с тем, что я писал и о чем думал впоследствии. Короткое эссе о Пикассо во многом намечает основные идеи для моей последующей работы о нем. Красной нитью проходит тема пагубных отношений между искусством и собственностью, и это единственный связанный с искусством вопрос, которому я до сих пор хотел бы посвятить отдельную книгу.
Название «Перманентно красный» не исключало перемен во мне. Оно означало лишь то, что я никогда не перестану противодействовать буржуазной культуре и обществу. Соглашаясь переиздать эту книгу, я подтверждаю это снова.
29. Историческое послесловие к трилогии «В труд их»
Земля покажет тех, кто многого стоит, и тех, кто ни на что не годен.
Крестьянство состоит из небольших сельскохозяйственных производителей, которые с помощью простого оборудования и труда своих семей производят в основном для собственного потребления и выполнения обязательств перед теми, кто обладает политической и экономической властью.
В XIX веке существовала традиция, согласно которой романисты, авторы рассказов и даже поэты предлагали публике историческое пояснение к своему труду, зачастую в форме предисловия. Стихотворение или рассказ непременно имеет дело с конкретным опытом: то, как этот опыт соотносится с событиями мирового масштаба, может и должно заключаться в самом тексте – в этом, собственно, и состоит задача создания языкового «резонанса» (в каком-то смысле любой язык, как и мать, знает все). Тем не менее в полной мере выявить связи между частным и универсальным в стихотворении или рассказе обычно невозможно. Те, кто пытается, заканчивают притчами. Отсюда писательское желание выстроить объяснение вокруг предлагаемого читателю произведения или группы произведений. Традиция сложилась в XIX веке именно потому, что это был век революционных перемен, которые принесли с собой осознание связи между отдельным человеком и историей.
Скорость и масштаб перемен в наш век стали еще больше. Однако сегодня редко какой писатель пытается объяснить свою книгу. Считается, что его произведение должно быть самодостаточным. Литература возвысилась до чистого искусства. По крайней мере, так принято думать. Правда же в том, что бо́льшая часть литературы, как адресованная узкому кругу, так и массовой читательской аудитории, выродилась в простое развлечение.
Я противник этой перемены по многим причинам, и самая простая состоит в том, что это оскорбляет достоинство читателя, писателя и передаваемого опыта. Посему я пишу следующее эссе.
Жизнь крестьянина целиком подчинена выживанию. Пожалуй, это единственная черта, объединяющая всех крестьян в этом мире. Их орудия, их посевы, их земля могут быть разными, но трудятся ли они в капиталистическом обществе, феодальном или в любом другом, не столь просто поддающемся определению, – выращивают ли они рис на Яве, пшеницу в Скандинавии или кукурузу в Южной Америке, при всех отличиях климата, религии и социальной истории, крестьянство везде можно определить как класс выживающих. Вот уже полтора столетия их стойкая способность выживать ставит в тупик правителей и теоретиков. Даже сегодня большинство в мире составляют крестьяне. Однако за этим фактом скрывается еще более существенный. Впервые в истории может оказаться, что класс выживающих не сумеет выжить. Если экономические прогнозы подтвердятся, то через двадцать пять лет в Западной Европе не останется крестьян.
До недавнего времени крестьянская экономика являлась экономикой внутри экономики. Именно это позволило ей пережить все глобальные экономические трансформации – феодальные, капиталистические, даже социалистические. Эти преображения зачастую меняли крестьянский способ борьбы за выживание, но самые существенные перемены затрагивали методы отъема излишков их труда: принудительный труд, десятина, аренда, налоги, испольничество, проценты по кредитам, производственные нормы и т. д.
В отличие от прочих трудящихся и эксплуатируемых классов, крестьянство всегда обеспечивало себя самостоятельно, что в некоторой степени улучшало его положение. В той мере, в какой крестьянство производило необходимый прибавочный продукт, оно было интегрировано в историческую экономико-культурную систему. В той мере, в какой оно обеспечивало себя, оно находилось на периферии этой системы. И я думаю, что это справедливо даже там, где крестьянское население составляло большинство.
Если представить иерархическую структуру феодальных или азиатских обществ в виде пирамиды, то крестьянство образует ее основание. Это значит, что политическая и экономическая системы предоставляли им, как и всем пограничным группам населения, минимум защиты. Поэтому они были вынуждены сами заботиться о себе силами сельской общины и больших семей. Они развивали и поддерживали собственные неписаные законы и правила поведения, собственные ритуалы и верования, собственный корпус устно передаваемого знания и мудрости, собственную медицину, собственные технологии и порой даже собственный язык. Но было бы неправильно полагать, что все это составляло независимую культуру, свободную от влияний господствующей культуры и ее экономики, уровня социального или технического развития. Крестьянская жизнь не оставалась неизменной на протяжении веков, но ее приоритеты и ценности (стратегия выживания) были встроены в традицию, способную пережить любую другую традицию остальной части общества. По отношению к культуре господствующего класса эта крестьянская традиция в любой отдельно взятый момент была, пусть и неявно, еретической и подрывной. «Дело верши, да не спеши» – гласит русская поговорка. Универсальное представление о крестьянской хитрости фактически является признанием этой скрытой подрывной тенденции.
Крестьянству не было и нет равных в экономической сознательности. Крестьянин понимает, что экономика определяет или влияет на все его повседневные решения. Но его теория экономики отличается от купеческой, или буржуазной, или марксистской политэкономии. Человеком, писавшим о былом крестьянском хозяйстве с наибольшим пониманием, был русский экономист-агроном Чаянов