Пейзажи — страница 9 из 47

авляя карандаш штриховать активнее, чтобы отодвинуть ее назад, другая подталкивает карандаш еще больше выделить контуры, что позволит ей выдвинуться.

Теперь, когда я смотрю на модель, чтобы сверить рисунок, я уже смотрю иначе. Я смотрю, если угодно, менее критично: находя лишь то, что хочу найти.

И вот конец. Одновременно берут верх честолюбие и разочарование. Даже когда в моем представлении рисунок и реальный мужчина совпадают, так что в это мгновение он уже не позирующий человек, а житель моего отчасти сотворенного мира, уникальное выражение моего опыта, – даже когда в моем представлении это так, в действительности я вижу, каким неполноценным, фрагментарным и нескладным является мой маленький рисунок.

Я переворачиваю страницу и приступаю к новому рисунку, начав там, где закончил прошлый. Стоящий мужчина, более явно опирающийся на одну ногу, чем на другую…

4. Памяти Фредерика Анталя

Анталь, этот последовательный, педантичный, глубокий историк искусства, по праву заслужил свою международную репутацию. Однако в оценке его работы, как правило, преуменьшают значение марксизма. И как ни странно, поступают так, видимо, из уважения к нему, словно бы говоря: «Он великолепен, невзирая на это, так что давайте простим ему великодушно». Однако, по сути, это означает лишь отрицание всего того, чем, собственно, и был Анталь. Как известно, личность человека формируется его темпераментом и убеждениями. И у Анталя темперамент определенно имелся. Тем не менее все черты, определяющие его столь ясно как человека и как ученого, полностью совпадают – даже если они не были изначально связаны – с марксизмом.

История искусства была для него не просто «интересной» областью для раскопок – она была революционной деятельностью. Факты служили оружием, извлеченным из прошлого ради будущего. И весь его характер отражал эту позицию. При первой встрече невозможно было догадаться, что перед вами историк. В нем не было и малой толики того комфортного ухода от реальной жизни, к которому располагают академические труды.

Он был очень высок, носил темные длинные, зачесанные назад волосы. На его худом лице выделялись густые, топорщившиеся брови, которые были всегда сдвинуты, составляя контраст с глубиной и спокойствием его глаз, одновременно бархатисто-мягких и очень решительных. И только движения его длинных тонких рук выдавали крайнюю чувствительность. Выражение его лица было строгим, но то была не раздражительная строгость обозленного школьного учителя, а терпеливая строгость человека, который долгое время был бдительно-одиноким. Когда он изредка смеялся или делал какое-нибудь добродушное замечание, выражение его лица менялось и становилось открытым и искренним, как у школьника.

Вероятно, в нем было что-то от поэта или политического лидера, хотя он не имел ни малейшего сходства с романтическим героем. Когда я приходил к нему и рассказывал о сделанном за неделю, я чувствовал себя вестовым, докладывающим генералу. Не потому, что мог похвастаться чем-то особенно важным или знаменательным, а потому, как он слушал, давая мне понять, что для настоящего тактика даже самые незначительные факты могут быть существенны.

Что касается сравнения с поэтом, здесь все гораздо тоньше. Во всяком случае, это не имело ничего общего с его отношением к языку. Напротив, он был лишен языкового чутья и подходил к словам абсолютно функционально, невдохновенно; для него это были просто гвозди, которыми следовало закрепить идею или поставить факт на нужное место. Скорее, само его чувство истории, связывающее прошлое с будущим, было сродни восприятию судьбы эпическим поэтом. И точно так же как поэт интуитивно стремится выразить эту связь посредством образов, Анталь искал связь рациональную через исследование. Но прежде всего с поэтом его роднил импульс, побуждающий к творчеству. Он работал, чтобы высвободить образ.

Еще одна вещь, на которой я хотел бы заострить внимание, – это его восприятие живописи и скульптуры. Он никогда не обесценивал тайну искусства, под «тайной» я понимаю способность произведения искусства затрагивать сердца. Я видел, как глубоко трогали его те вещи, которыми он восхищался. И его суждения о той или иной работе совсем не обязательно зависели от связанных с ней известных фактов. За несколько недель до его смерти мы вместе ходили на выставку современного азиатского художника, о котором никто из нас ничего не знал. Когда мы осматривали выставку, он раз за разом интересовался датой той или иной картины. Большинство из них были написаны пятнадцать-двадцать лет назад. Спустя примерно полчаса он спросил мое мнение. Я был полон воодушевления. Он согласился с тем, что работы хороши, но предложил мне задуматься о том, куда ведет их стиль, какими будут последующие картины этого художника. И затем в подробнейших деталях описал мне, что он предвидел. Выйдя из зала, мы прошлись по другой галерее. Там оказались более поздние работы этого же художника, которых никто из нас еще не видел. И они были в точности такими, как описал Анталь.

Напоследок я хотел бы отметить его оптимизм. Он всегда говорил, что человека определяет не эпоха или поколение, а мироощущение. И именно мироощущение Анталя не давало ему стареть. Будучи изгнанником, противостоящим в своих основных убеждениях почти всем западным коллегам, и лишенный невозможности проявить свой недюжинный талант полемиста на родине, что он переживал очень остро, Анталь почти не имел личных причин быть оптимистом. Не был его оптимизм и краткосрочного, сентиментального толка. Напротив, Анталь ясно видел всю степень нынешнего упадка западной культуры и понимал, что, даже когда будет достигнут истинный социализм, понадобится еще много времени, чтобы заново создать традиции настоящего искусства. То, что я называю его оптимизмом, зиждилось на убежденности, что все, кто борется с этим упадком и стремится к социализму – пусть самым скромным и незаметным способом, – делают нечто определенно значимое. В эпоху яростного самооправдания, возникшего из-за ощущения пустоты и отчаяния, он сохранял интеллектуальное спокойствие, твердо веря в суд истории, который, как я попытался показать, значил для него суд будущего.

5. Bertolt Brecht. An Address to Danish Worker Actors on the Art of Observation[16]

You have come here to act plays

But now you are to be asked:

For what purpose?

You have come here to reveal

Yourselves in all that you can do.

You think this worthy of being watched.

And you hope the people will applaud

As you transport them

Out of the narrowness of their world

Into the largeness of yours,

Sharing with you the dizzy peaks

And the tumults of passion.

But now you are to be asked:

For what purpose is this?

On their low benches

Your spectators begin to argue.

Some hold and maintain

You must do more than show yourselves.

You must show the world.

Where is the use, they ask,

Of being shown time and time again

How this one can be sad

5. Бертольт Брехт. Обращение к датским рабочим-актерам об искусстве наблюдать[17]

Вы собрались играть спектакли.

Но теперь вас могут спросить: а для чего?

Вы собрались показать себя

И считаете: у вас есть что показать;

Надеетесь услышать аплодисменты,

Когда вы вознесете зрителей

Из их тесного мирка

В свои бескрайние просторы

И зрители окажутся рядом с вами

На головокружительных высотах,

Погрузятся в бури страстей.

Но вас спрашивают: а для чего все это?

Сидящие внизу на скамейках пустились в спор.

И некоторые из них настаивают:

Актерам следует показывать не самих себя,

А весь мир.

Что толку, спрашивают они,

Смотреть раз за разом,

Как эта женщина грустит,

How she is heartless

How that one would make a wicked king?

Where is the use in this endless

Exhibiting of grimaces,

These antics of a handful

In the hands of their fate?

You show us only people dragged along,

Victims of foreign forces and themselves.

An invisible master

Throws them down

Their joys like crumbs to dogs.

And so too the noose is fitted round their necks —

The tribulation that comes from above.

And we on our low benches

Held by your twitches and grimacing faces,

We gape with fixed eyes

And feel at one remove

Joys that are given like alms,

Fears beyond control.

No. We who are discontented

Have had enough on our low benches.

We are no longer satisfied.

Have you not heard it spread abroad

That the net is knotted

And is cast

By men?

Even now

In the cities of a hundred floors,

Over the seas on which the ships are manned,

To the furthest hamlet —

Everywhere now the report is: man’s fate is man.

А та бессердечна,

А вон тот мужчина представляет тирана?

Какая польза без конца кривляться?

К чему смотреть, как корчатся несколько человек,

Попавших в руки судьбы?

Вы показываете нам людей, которых влекут внешние силы

Или тех, кто не способен справиться сам с собой.

Невидимый хозяин швыряет им радости,

Как подачки собакам.

На шеях у них висят

Невзгоды, тоже ниспосланные откуда-то свыше.

А мы сидим внизу на скамейках,

Неотрывно глядя на их ужимки и гримасы,

Таращим глаза

И чувствуем приливы

То радости, раздаваемой, словно милостыня,