Видя, что Рахман всерьез взялся бередить старые раны и корить себя, Ильхам сказал.
– Так тоже нельзя говорить. Вы тогда правильно поступили – надо было помочь!
– Помочь – кому? мелкому воришке, нахалу, трутню-паразиту? Ну а все-таки – вы разобрались, в чем там дело? Я никак понять не могу: как это человек, до Освобождения нахлебавшийся горя, эксплуатируемый, который только в коммуне и может жить спокойной сытой жизнью – и так вот относится к социализму и к народной коммуне!
Ильхам кивнул. После того как Лисиди снова стал секретарем партячейки, они через коммуну послали запрос, чтобы проверили прошлое Нияза, но ответа так и нет. Старику это рассказывать сейчас не стоит.
И он сказал:
– Так ведь скоро приедет рабочая группа по социалистическому воспитанию? В этот раз движение направлено в том числе и на то, чтобы определить классовую структуру в деревне: будут заново организованы классовые ряды, будут очищены политика, экономика, идеология, организация. С очень многими делами и людьми – и с Ниязом в том числе – в ходе этого движения станет все ясно. Вы не волнуйтесь. Но все-таки – как там было с этими остатками пшеницы?
Уже наклонивший было голову к рубанку Рахман поднял глаза и улыбнулся с извиняющимся видом: сам забыл о вопросе. Продолжая обстругивать деревяшку, он стал рассказывать:
– Наверное, дня четыре уже… или пять? Точно, в воскресенье дело было – в тот день Аймилак обиделась на своего отца…
– Так вы и про Аймилак знаете?
– Ну как же не знать! В тот вечер смотрю – Аймилак-кыз вся в слезах идет мимо моих ворот, я стал расспрашивать, хотел оставить ее у себя на ночь, но она не захотела. Я еще собирался пойти поговорить с Асим-ахуном…
– Вот было бы хорошо!
– Ну да. Но об этом после. Значит, в тот день утром я, как обычно, встал очень рано. Еще не рассвело, я пошел вынуть из арыка коноплю – стебли замочил, буду потом обдирать, веревки делать. И вижу – мимо едет Нияз-дерьмо, тележку с осликом погоняет.
– А откуда тележка?
– Майсумова тележка.
– Тележка Майсума? Вы хорошо разглядели?
– Никакой ошибки быть не может! Летом плотник мастерских большой бригады для него короб повозки делал – из ивовой древесины точил, которую выписали по наряду начальника большой бригады: сначала говорили, что на капстроительство, а потом из нее сделали Майсуму повозку. Из-за этого члены бригады были недовольны. Тощий осел – Нияза, а повозка – Майсума, новенькая. По бортам воткнуты ветки – чтобы края повыше были; пустые стебли, мякина набиты высоко и плотно, этот осел больше и не потянул бы. Я знаю, что Нияз меня недолюбливает, но – куда ж деваться? я ведь известный любитель во все влезать, это уж не изменишь, потому и спрашиваю:
«Нияз, куда так рано хвосты пшеницы везешь?» – а он завилял, стал говорить, что в Инин, какому-то родственнику. Я тогда еще подумал: странно, какие у него могут быть родственники в Инине, на базаре? У него дома и осел, и корова, опять же – он ленивый, осенью я не видел, чтобы он сколько-нибудь сена запасал, – так неужели повезет лишний корм кому-то? До весны далеко, чем свою-то скотину кормить будет? А теперь смотрю – еще диковинней: он что, заранее знал, что его корова заболеет?..
– Так что, не болела, значит, его корова? – глухо спросил Ильхам.
– Да не болела. Не болела она ничем, – сам себе повторил Абдурахман, задумавшись; вдруг до него дошло – он бросил работу и гневно крикнул: – Вот же мерзавец! Вот оно как! И еще думал, что никто не догадается! Какая мелкая душонка, чертова кукла – ишь чего придумал! И себе откусить кусок, и бригаде нагадить! Чтоб он себе мотыгой ногу оттяпал…
Рахман объяснил Ильхаму ход своих мыслей, и Ильхам с ним полностью согласился.
– Теперь главное – выяснить, что же на самом деле было с его коровой. Кто забивал? – спросил Рахман.
– Тайвайку…
– Хорошо, найду Тайвайку и у него все выспрошу; мы его выведем на чистую воду!
– Не будем торопиться, надо вывести на чистую воду тех, кто стоит у Нияза за спиной. Брат Рахман, есть еще дело – вы только что говорили про брата Асима, я как раз хотел предложить вам сходить поговорить с ним… – Ильхам рассказал про Иминцзяна. – Вы постарше, может, вашим словам он больше поверит.
– Поверит или не поверит – трудно сказать, – покачал головой Рахман. – Этот наш старина-приятель – молчун, да еще, если прямо сказать, упрямый немного. Заставить его поверить во что-то – задача очень непростая. Есть у него любимая теория: если, мол, еда и попала в живот, это еще не значит, что ты ее съел.
– Это как?
– Вы не слышали эту его байку? Значит, три человека вместе ели пельмени, один помолился и говорит: надеюсь, Худай милостью своей позволит мне съесть вот этот вот пельмень. А второй быстренько этот пельмень схватил палочками – я тоже хочу съесть этот пельмень! – но пельмень-то горячий, он обжегся и выронил его. Тогда третий, ни слова ни говоря, цоп пельмень – и в рот, проглотил и хвастается: теперь-то Худай ничего поделать не может, пельмень – мой! Только вдруг у него внутри все забурлило, он икнул – и пельмень назад выскочил… Короче, смысл такой: пока дело до конца не сделано, то и верить нечему. Тогда, по его словам выходит, никому и ничему верить нельзя…
– Никому нельзя верить? Это он хорошему не верит, а вот плохому – всегда! Он где-то услышал, что какой-то бухгалтер повесился, – и поверил, да так, что перепугался до смерти!
– На это у него другая теория есть: кто не боится, тот будет Истинным владыкой наказан, Худай любит только тех своих детей, кто верен и покорен… Да что это мы с вами все об этом! Мы же взрослые люди, еще в детстве весь этот халам-балам столько раз слышали – все эти примеры и поучения, байки, пословицы, правила… Если все это принимать всерьез, то и полшага нельзя ступить – только тогда все будет правильно и хорошо; рот раскрыл, а закрыть уже самому нельзя – надо разрешения спрашивать! Тогда и ничего нового нельзя, только дрожать от страха, чтобы сердце в пятках билось… Ну вот, рукоятка готова для Тайвайку; пусть он еще черепком по ней пройдется несколько раз, чтобы отполировать – тогда совсем гладкая будет… Конечно, я могу сходить к Асим-ахуну…
Солнце поднялось высоко. Предрассветный ветер расчистил небо, и теперь оно было особенно ясное и светлое. Зимой в хорошую погоду даже кажется, что теплее, чем летом после дождя. Ильхаму очень бы хотелось подольше поговорить с Рахманом: этот старикан так хорошо воспринимает новые идеи и так много знает о прошлых делах, в нем такой пылкий энтузиазм к делу социализма и такая пылкая ненависть ко всему прогнившему отвратительному что с ним поговорить всегда полезно – не устанешь и не заскучаешь. Однако надо идти – пусть читатель извинит за категоричность таких слов, но: на мой взгляд, дел у начальника сельской производственной бригады не меньше, чем у министра иностранных дел целого государства. Поглядите – сюда он шел быстрым шагом, чуть не бежал, а теперь, распрощавшись, – снова едва ли не вприпрыжку спешит, только и слышно, как хрустит под его ногами тонкий ледок на дороге.
Ильхам уже ушел, когда старикан вдруг что-то вспомнил и помчался в дом. Старуха как раз заканчивала белить последние углы – дверные и оконные проемы. Известка подсыхала на свежевыбеленных стенах, и поначалу влажно-голубой их цвет теперь становился все светлее и свежее: еще мягче, чем чисто белый, еще приятнее для глаза, уравновешенней и глубже, чем цвет небесной лазури – то был голубовато-белый цвет, а в комнате стоял запах известковой воды – аромат чистоты, свежести и бодрого веселья. Рахман крикнул:
– Эй, старуха, ты не забыла еще? Как там эти слова говорить?
Итахан как раз сосредоточенно белила верхний угол – и вздрогнула от этого внезапного крика.
– Что ты так шумишь, напугал меня!
– Я тебя спрашиваю – как те слова?
– Какие те, какие эти? Какие слова? Ты меня не путай, мне белить стены надо, не видишь что ли?
– Что? Раз ты красишь стены, то не можешь учить китайский язык? Это что же, когда стены красишь – не можешь, когда грядки пропалываешь – не можешь, еду готовишь, лепешки печешь, корову доишь, белье стираешь – все это время не можешь учиться? Ты что думаешь, управляющий комитет коммуны сидит и планирует, как тебя направить в Урумчи, на курсы углубленного изучения китайского языка?
– Ох уж мне! Ну ты чего? – Итахан совсем смутилась от его выговора. Однако как ни прискорбно, нужные слова давно канули в реку Или. Старуха напрягала память изо всех сил и даже попыталась схитрить, ответить наугад:
– Ну да кто ж не знает? Ну это же вроде как… балацика?
– Что? Какая еще баракатыка?! – Учитель попался строгий и непреклонный, ни на йоту не отходил от норм и не давал спуску плохому ученику – казалось, даже его борода гневно топорщилась: – А ну-ка, еще скажи, плешивый верблюд! – он подошел и выхватил кисть из ведра с раствором.
– Я… забыла, – старухе пришлось признать свою вину.
– Так я скажу тебе – надо: БУ-ЯО-КЭ-ЦИ – и попробуй мне только забыть! – Рахман вскинул над головой кулак.
– Запомню, запомню! – закивала Итахан; и тут неизвестно откуда пришло вдохновение: она почувствовала, как ее грудь наполняется уверенностью, пропала скованность речи, вся проблема стала видна как на ладони и можно было гибко подойти к ее решению – из царства необходимости Итахан перешла в царство свободы и, хитро прищурившись, уверенно и даже с некоторым самодовольством сказала:
– Отец, ты меня послушай, – она гордо подмигнула своему старику и громко заявила: – Когда приедут рабочие товарищи, то я им так скажу по-китайски: «Я – ваша мама, он – ваша папа. Товарищ! Вы – наша дети! Стесняться – нету!»
И черт ее знает, эту старуху – откуда только она этого набралась? И вроде так все складно у нее получилось… Неужто она меня, Рахмана, умнее? Старик замер, вытаращив глаза – завидуя, ревнуя и восхищаясь: ну какую же все-таки мудрую, послушную, кроткую – хорошую жену дал ему Худай пятьдесят лет тому назад!