"Маркс сказал" годятся, пожалуй, только чтобы запугивать кадровых работников да студентов, а крестьян этим не напугаешь. У крестьян – свои интересы, свой жизненный опыт, они по-своему определяют, что истина, а что ложь; просто цитатой "кто-то что-то сказал" крестьянина не собьешь, не запугаешь. Это даже не Муса, который пытается вдуть им в уши на своем крестьянском языке…
Общий смех сильно смутил Майсума. Он тут же сменил маску, сам едко похихикал и ткнул двумя пальцами в сторону Иминцзяна:
– Мой добрый брат, вы теперь здесь и со мной говорите – и в этом нет никакой опасности. Но что вы сказали? Что-то про то, что сейчас не так, как было при земельной реформе и борьбе с деспотами, что тогда бедняки были эксплуатируемыми, а сейчас они – проходимцы. – Заметим в скобках, что Иминцзян совсем не так сказал. Майсум дважды холодно усмехнулся и вдруг поднял брови: – Это же реакционные речи! Это подрывные речи! Это сговор с «четырьмя нечистыми», противодействие рабочей группе и подрыв движения социалистического воспитания! – он постучал костяшкой пальца по своему блокноту. – Сейчас, когда нечистые кадры подмяли под себя деревню, они еще опаснее, чем помещики, надсмотрщики и баи! Понимаешь, мой уважаемый младший брат? Не надо ничего другого, те же слова, которые ты только что сказал, только в другой обстановке – и готово: тебя объявят контрреволюционером!
Все вздрогнули, даже полулежавший Муса выпрямился и сел ровно. Резкий тон Майсума заставил всех (пусть даже всего на мгновение) напрячься. Вот она, сила ярлыков. Майсум об этом давно говорил Кутлукжану Ярлык поменьше всегда оставляет некоторый простор – можно не обращать внимания, обсуждать, торговаться; тот, на кого напялена эта шапка, может запросто скинуть ее; но огромная шапка с надписью «контрреволюционер» – ладно скроенная и крепко сшитая – накрывает разом, сидит как припаянная и не оставляет шансов от нее избавиться. Иминцзян разозлился, встал и ушел; за ним ушел Ленька; в спину им раздавался хохот Майсума.
А в это время на конюшне Седьмой производственной бригады обсуждали тот же вопрос. Здесь под руководством Абдурахмана четверо седобородых старцев как раз приводили в порядок упряжь. Невероятную новость они только что услышали от Рахмана. Рахман был явно сердит и на все обычные приветствия отвечал с каменным лицом.
Самый старший, восьмидесяти с лишним лет старик Садам (он вообще-то был лесничим, но в зимнее время, когда дел было мало, помогал на разных работах) увещевал:
– Не надо волноваться так, Рахман-ахун – в этом мире все может быть; сколько звезд на небе, столько на земле разных людей. Есть и светлый день, и темная ночь, есть жаворонки и есть вороны, есть быстроногие скакуны и плешивые ослы. Раз приглянулось начальнику Чжану у Нияза – пусть идет туда…
Второй старец, с лицом пышущим румянцем, рослый и крепкого сложения, говорил мирно и ласково:
– Да не обращайте внимания, уважаемый младший брат мой Рахман! Это для нас Нияз – дерьмо собачье, а кому-то он, наверное, как цветок розы. Ну что тут поделаешь? Пусть заложат себе за ухо эту свою розу, а там как понюхают, распробуют – что там у них на голове, тогда все и станет ясно-понятно. Дети малые – они тоже так: ты не даешь им играть с огнем – они не слушают. А как руки обожгут, проплачутся – тогда только и поймут, с чем можно играть, а с чем нет.
Третий старик, с округлой красивой белой бородой, выправлявший кувалдой седло, сказал:
– Что плохо для человека? Сердиться – вот что плохо. Из гнева ни одного полезного росточка не выйдет на свет. Вот приведу только один пример: допустим, есть у вас дойная корова, и в день вы можете надоить до пятнадцати килограммов молока. Вдруг сглазили[9] – и нет у вас больше коровы, и молока нет. Это, конечно, потеря. Если от этого вы сердитесь и у вас пропадает аппетит и сон, вы начинаете упрекать жену и бранить детей… Тогда это потеря вдвойне. Гнев – хуже всего для человека, самое для человека вредное. Чем сердиться, не лучше ли сесть и успокоиться?
– Именно так, – добавил Салам. – Надо терпеть, не надо сердиться. Под терпением скрыто золото, а под гневом – беда.
– Это все заблуждения! Все это неправильно! – до этого молча работавший Абдурахман внезапно ответил; от возбуждения он замахал руками, на глаза у него навернулись слезы. – Все это, что вы говорите, говорили раньше, при старом строе, чтобы парализовать трудовой народ! Я просто не понимаю! – уже столько лет прошло после Освобождения, вы что же, совсем не изучали труды Председателя Мао, идеи Мао Цзэдуна? Я стану лить слезы из-за какой-то коровы? Я разве переживаю из-за своей личной потери? Мир так устроен, все будет хорошо? Да вы о чем? Толкуете тут – день белый, ночь черная, цветы, сорняки, жаворонки-вороны; я что, не могу отличить коня от осла? Ворону принимаю за жаворонка? Осла за скакуна? Мне – терпеть, когда сорняки душат цветы? О, любимые мои уважаемые старшие братья! чему же вы меня учите?
Старцы переглянулись – не ожидали такой вспышки от Рахмана; конечно, им самим было неловко от собственной попытки всех успокоить такой обывательской философией. Старик с круглой бородой сказал вполголоса:
– Какой горячий, прямо огонь!
Рахман немного снизил голос, но говорил все еще сердито:
– Позвольте спросить: что за человек начальник Чжан?
– Работник по соцвоспитанию.
– А мы – кто такие?
– Мы-то? Кто мы такие? – никто не понял смысла его вопроса.
– Мы – члены коммуны.
– Что «члены коммуны»? Это, значит, кто мы?
– Бедные крестьяне!
– А кто такие бедные крестьяне?
Розоволицый старик подумал и сказал:
– Это авангард революции!
– Ты смотри-ка! Действительно! Как хорошо вы сказали! – воскликнул Рахман. – Так вы, оказывается, тоже штудировали статью «Отчет о крестьянском движении в Хунани»? Товарищ Чжан – кадровый работник, он руководит нами. Мы – авангард революции, передовой отряд революционного движения. Разве же мы можем смотреть, как начальник Чжан сует руку в огонь, и делать вид, будто ничего не видим и не слышим? Как же нам не сердиться, не бороться и говорить, что все так и должно быть?
– Эх, брат! – шумно выдохнул старик Салам, отвечая за себя и за других. – Мы всего лишь хотели тебя успокоить, утихомирить, а в результате наговорили чего-то не того! Вы говорите верно: если столкнулся с чем-то неправильным – надо бороться, конечно; однако же разве обязательно это делать сердито, с громкими криками? Вы с восьмидесятилетним стариком разговариваете, не могли бы вы говорить немного потише, а?
– Верно! – Рахман заулыбался. – Каюсь – я вел себя неправильно!
Все с облегчением рассмеялись.
– Старикам тоже надо учиться! В бригаде организовали изучение трудов Председателя Мао – а почему нам не сказали? – воскликнул старик с круглой бородой.
– Думаю, нам, старикам, надо организовать свою группу – и учиться. И выбрать старостой самого молодого из нас паренька – Рахмана! – предложил Салам.
Все опять засмеялись; через критику и самокритику было установлено новое, более прочное единство. В итоге четверо стариков, посовещавшись, решили не терять времени и в обеденный перерыв вместо отдыха съездить в коммуну и донести свои соображения о переселении Чжан Яна в дом Нияза.
Итак, в середине дня четверо седобородых старцев, каждый верхом на своем осле, с «пареньком» Абдурахманом во главе процессии, явились в коммуну.
Эту тему обсуждали решительно все. Утром в производственной бригаде, в комнате для занятий, Турсун-бейвей и еще несколько девушек, пользуясь оставшимся до начала работы временем, репетировали свою программу – готовились к конкурсу «Поем красные песни» в большой бригаде. Не успела Майнар войти, как Турсун-бейвей тут же подбежала к ней:
– А правда ли, что ваш начальник группы собирается переехать к Ниязу?
– Похоже, что так, – Майнар ответила не совсем определенно, будто сделала что-то нехорошее и была на этом поймана Турсун-бейвей.
– Почему? Чем Нияз лучше?
– Ну, кто знает? – Майнар смотрела куда-то в сторону.
– Разве это ответ? Майнар! Это плохо, туда переезжать нельзя; так делать всем наперекор – это просто неуважение; чего он хочет, ваш начальник? Где у него вообще глаза? А уши у него для чего? Он целыми днями что-то вынюхивает, высматривает – как лиса, которая хочет съесть цыпленка. Куда бы он ни пошел – осматривается по сторонам, словно собака, в которую камнями бросали…
– Турсун-бейвей! Ну что ты говоришь! Разве можно так выражаться о работниках соцвоспитания? Идем скорее репетировать! – попробовала остановить ее девушка постарше.
– А я не боюсь, – улыбнулась Турсун-бейвей. – Я говорю резко, но зато как есть – то, что думаю. Я очень надеюсь, что сотрудники по соцвоспитанию не будут вот так отрываться от масс. Майнар, передайте, пожалуйста, то, что я сказала – слово в слово – вашему начальнику, а если что – я могу и сама ему все это высказать!
В сельпо Гулихан-банум, разворачивая рулон цветастого шелка, щебечет, улыбаясь, с женщинами, стоящими перед прилавком:
– Старик Рахман как узнал об этом, так чуть не помер от злости! Бригадир Ильхам тоже сам не свой от страха…
– Что, правда? – спрашивает одна из женщин. Гулихан-банум своим басом объявляет:
– Не верите – идите сами посмотрите! Я своими глазами видела: у старика Абдурахмана перед воротами стоит большая телега, и на нее сейчас грузят их вещи!
Перед воротами дома Абдурахмана стояла Итахан и с блестящими от слез глазами смотрела, как багаж ответственных работников группы по соцвоспитанию укладывают на запряженную волами телегу; она отвела в сторону Сакантэ и стала сбивчиво ему говорить:
– Скажи мне, сынок, вы на что обиделись, что не так, а? Я плохо готовлю, вам не нравится? Много репы кладу в лапшу? А что любит ваш начальник? Я столько раз спрашивала – почему ничего не сказали, а? В комнате вам тесно? Я же говорила старику – пусть живут в нашей, она попросторнее, а он – ничего, и так хорошо, сойдет. Может, поменяемся, а? Переходите в ту комнату, где мы сейчас, – она чуть побольше. А может, мы что-нибудь не так сказали, обидели вас? Мы же неграмотные, а старик такой вспыльчивый…