Пейзажи этого края. Том 2 — страница 40 из 66

уж много сирени. Цветок граната – Анаргуль; лилия – Лейла; комнатные цветы – Чимангуль… Часто именами цветов уйгуры выражают свою любовь и радость по отношению к маленьким девочкам; а на автора самое глубокое впечатление произвела сирень – Шерингуль.

Говорят, родина сирени – Мадагаскар, Занзибар, Индонезия, Пакистан, Шри-ланка; не знаю, отличается ли там сирень от сирени в Китае. В Китае считается, что это «кустарник отдела миртовых из семейства маслиновых», или «небольшое древовидное растение». Такое пояснение приводит в недоумение: кустарник это все-таки или дерево? Ну, пожалуй, кустарник – изогнутый, переплетающийся, густой. Хоть у сирени и есть выраженные прочные, сильные стволы, как у дерева, но слишком уж они переплетаются – да так плотно, что образуют совсем непонятные формы, причудливо перекрывают друг друга, путаются так, что в них совершенно невозможно разобраться – еще причудливее и удивительнее, чем потрясающее барселонское творение архитектора Гауди.

Мне особенно нравится тесная толчея маленьких белых или фиолетовых цветов сирени, эти гроздья, пригоршни цветов, теснящиеся друг к другу Древние считали ее символом тоски и печали. Ли Шанъинь писал в стихах: «Банан не цветет как сирень, и оба под ветром весенним грустят о своем». Огромный банан не в силах помочь крошечным цветочкам сирени расправить ветки и успокоить мысли. Так и даже великий человек не всегда может утешить и обрадовать каждую маленькую девочку.

Поэт эпохи Пяти династий, предки которого происходили из Персии, Ли Сюнь, написал такие слова: «Отчего так грустите, сирени цветы? – От разлуки; наша родина где-то вдали, нет ни строчки, ни звука». Он соединяет цветы сирени и разлуку – это очень примечательно. Родина, о которой он говорит, должно быть, довольно давно покинута им – по тому, как он владеет китайским языком, понятно, что приехал он не вчера; возможно, он грустит не только о Персии, но и о Западных землях.

А используемое в нашем романе имя Шерингуль появилось в уйгурском языке от русского Сирина – только добавилось собственно уйгурское слово «цветок» («гуль»). В персидском, греческом, французском языках среди названий цветов можно встретить слово «селина», звучащее очень знакомо для говорящих на китайском языке, – это растущие в воде «лунные цветы», как их называют в народе; они немного похожи на сирень, раскрываются четырьмя маленькими белыми лепестками – это травянистое многолетнее растение. Говорят также, что, возможно, это трава кислица с тремя треугольными фиолетовыми листьями – «фиолетовая бабочка», ее также называют «сокровищем удачи». Посмотрите на изображение цветка «фиолетовой бабочки» – он распускается как будто во сне, не правда ли? По характеру Шерингуль – точно сирень. Хотя, описывая эту героиню, автор еще не знал, что в китайских классических стихах образ сирени связан с грустью, тоской да печалью.

Мы можем лишь предположить, что благодаря произношению и произошел перенос значений, связанных с некоторыми цветами.

Есть еще знаменитая строка третьего поэта по фамилии Ли; второй правитель Южной Тан, Ли Цзин, написал: «Синие птицы-гонцы сквозь облака мне письмо не доставят, мокрой сирени цветы безнадежно грустят под дождем». Эту строку высоко ценил и хвалил Ван Говэй, а он, Ван Говэй, сам тоже писал о сирени.

А четвертый поэт с фамилией Ли, Ли Цинчжао, писала о сирени просто и прямо, например так: «Бутоны сливы мэйхуа так одинаковы, настолько это пошло. / Сирени горечь отовсюду грубо, резко / Вторгается в печальный сон далекий / Совсем безжалостно». Она говорит о грубой бесхитростной простоте охапок сирени, на фоне которых ее не привлекает вульгарная повторяемость окружающих ее цветов мэйхуа; она пишет о пьянящем аромате сирени и простой, обычной судьбе и ситуации; но эти два слова в конце – «совсем безжалостно» – придают всему совершенно неожиданный оттенок, послевкусие, отдающееся бесконечным эхом.

Так что же, сирень – это печаль? У меня никогда не было такого ощущения, мне нравится легкое изящество и мягкость ее цвета, а формы ее просты, но многообразны; аромат у нее густой и насыщенный, но вместе с тем естественный; название ее на разных языках звучит легко и очень красиво, и артикулируется легко. В последние годы я склонен восхищаться ее ветвями и восхвалять их сплетенность, решительность, гибкость, свободу и непринужденную красоту, с которой они куда-то стремятся, подобно бегущим облакам и текущей воде. Меня восхищает способность сплошь покрытых цветами стволов сирени изгибаться, изламываться, извиваться, скручиваться и даже ползти – на вид мягкий и слабый, этот «кустарник» – или «небольшое древовидное растение» – не умеет быть солидным прочным стволом или мощной ветвью, но распускает цветы во всём объеме, по всей поверхности – снегом, пенным прибоем, водопадом, туманом и облаками, живописными полотнами, радующими сердце и душу, наполняющими весь мир восхитительным ароматом. Стволы и ветви сирени взвалят на себя любую ношу, вытерпят все, что только возможно, безмолвно, безропотно заплатят любую цену – но сирень расцветет. Ее раскрывшиеся цветы ни с чем не сравнить. И еще о времени, когда она расцветает: не раньше и не позже – именно в весенний сезон цветения. Другими словами, пока не распустилась сирень – весна еще не пришла; а если сирень отцвела – прошло весеннее безумие, прошла горячка любви, и весна тоже прошла.

Я спросил вас: «Зачем вы явились на свет?» – «Чтоб весной расцветать!» – я услышал в ответ. – «Шерингуль – это имя запомнить легко, когда даже у неба – сиреневый цвет». О дорогая моя Шерингуль! О моя подобная снегу белая сирень и подобная яшме фиолетовая сирень, и еще – простая персидская сирень!

Глава тридцать третья

Чжан Ян устраивает Ильхаму «маленький штурм»
Какие были в те годы на селе собрания критики и борьбы
О неизбежности пустых слов

Когда Чжан Ян увязал свой багаж и отправился из дома Абдурахмана к Ниязу, Ильхам принял решил: что бы Чжан Ян и его люди ни замышляли и ни делали, он будет поступать так, как должен. Он по-прежнему собирал людей работать на канале, как будто ничего не произошло. В это время, когда он чувствовал в себе протест, гнев и решимость, не сообщаться с Чжан Яном и его группой было делом нетрудным. Однако Ильхам постепенно остывал, успокаивался, стал больше размышлять – и чувствовал себя все более и более несладко.

Прошло уже больше десяти лет со времени Освобождения, больше десяти лет Ильхам привык с любовью и обожанием встречать каждого присланного сверху руководящего работника; они были воплощением партии, делегатами революции, правды и справедливости, здравого смысла. Он всегда смотрел на них как подросток на своих учителей, как на родителей – на этих присланных сверху людей. Он был готов смотреть на них своими большими, ясно различающими правду и ложь глазами, чтобы видеть все, что они делают; он, как высокочувствительный негатив, вставленный в аппарат скоростной фотосъемки, воспринимал тончайшие перемены светотени, контуров и проявлял их на себе. Он с готовностью обращался в слух и впитывал их речи – каждое слово открывало оконце в его сознании, увеличивало его духовное богатство. Он восхищался тем, как много они знают и умеют, как прозорливо и дальновидно действуют; их высоким, как небо, и широким, как земля, мышлением, смелостью и расчетом, позволяющими едва ли не повелевать тучами и ветром, их точной, четко отлаженной стратегией. Вместе с ними он как будто поднимался на вершину горы, словно сидел верхом на летящем по воздуху коне; его словно овевал весенний ветер, озарял солнечный свет и окатывали волны прибоя; он словно поднимал над собой ярко озаряющий все вокруг, освещающий и путь, и опасности, но вместе с тем теплый, не обжигающий огонь.

Если он вдруг обнаруживал в своих мыслях, чувствах и поступках расхождения с этими товарищами сверху – он сразу бил тревогу. Он вовсе не считал себя во всем правым, совершенно не цеплялся за собственное мнение, не придирался и не выискивал недостатков, не затаивал обиду на вышестоящих; напротив, он привык: всегда сразу исправляй ошибки – найти свою ошибку очень важно, исправить собственную ошибку – очень хорошо и правильно; обнаружить ошибку – это только начало, на смену стыду и чувству вины должны прийти уверенность, удовлетворение и успокоение.

В этот раз он тоже готовился найти и исправить свои ошибки. А в результате обнаружил совершенно определенные, решительно и безоговорочно доказуемые ошибки и просчеты Чжан Яна. Это было для него потрясением, привело в замешательство, причинило боль. Если открывается твоя ошибка – это все равно как кто-то берет тебя за руку и выводит на широкую, ровную, прямую дорогу. Обнаружив ошибки он почувствовал себя так, будто его ударили – столкнули во мрак на рытвины и ухабы. Он бы очень хотел, чтобы это оказались его ошибки. По сто раз на день он задавал себе вопросы: может быть, все-таки, в конце-то концов, если разобраться – это его собственные ошибки? В итоге с холодным разочарованием ему пришлось признать: это ошибки Чжан Яна, и эта дорога может завести очень далеко. Он даже готов был потерять уважение, свой авторитет, положение (если его ошибки окажутся настолько серьезными) – но только не хотел потерять уважение и дружеское отношение к Чжан Яну. Такая потеря – все равно как если бы его лишили части тела, как если бы ему глаза замазали горчицей.

Истина и ошибки, заблуждения – непримиримы, они как лед и пламя – не могут существовать вместе. Он не смог бы кривить душой и смотреть с подобострастием, не понимал, как можно говорить одно, а думать другое; перед ним была только одна дорога – защищать интересы людей, четко разделять правду и неправду; ему ничего не оставалось, кроме как продолжать противостояние с Чжан Яном, стоять до конца.

И тут Кувахан пришла с обвинениями в избиении Нияза.

Многие пошли утешать Шерингуль. Потом Шерингуль, как и собиралась, пошла на опытную станцию, и все отправились к Абдулле, который, едва вернувшись домой, узнал обо всем. Все эти люди (потом к ним присоединился и сам Абдулла) стали друг за другом приходить утешать Ильхама и Мирзаван – все понимали, что острие этой истории направлено именно на Ильхама.