держит в левой руке чашку с соленой водой, правой черпает и брызгает воду на побелевшие стенки – ш-ш-ш! – капли воды мгновенно превращаются в пар. Так делают, чтобы нааны, когда испекутся, легко отделялись от стенок, не прилипали намертво; кроме того, по виду и по звуку можно определить, насколько горячи стенки печи. Если брызги моментально превращаются в облачка белого пара и раздается резкий короткий звук – значит, стенки слишком горячие. Если доносится шипение, вода испаряется медленно, не сразу, и звук низкий, чистый – значит, печь прогрелась недостаточно; в зависимости от температуры тандыра определяют, сколько нужно печь нааны.
Побрызгать на стенки тандыра водой перед тем, как налепить нааны, посмотреть и послушать, понять, какой получается результат, – это самое высокое мастерство в искусстве выпекания наанов; без большой практики, не загубив пары мешков муки, этому не научишься. В тот миг, когда Мирзаван поднялась на возвышение у горловины тандыра, она из мягкой, покладистой молодой женщины превратилась в великого мастера, серьезного видом и решительного в делах. У всякого мастера бывают трудные моменты, которых постороннему человеку не понять. Даже можно сказать, что это моменты некоторого отупения, как это образно называется – «смотреть на кончик рога и пытаться понять, где просверлить дырку». Без такой строгой собранности нет сердца мастера, нет искусства мастера и, в конечном счете, нет качественного результата. Нааны не исключение. Мирзаван только слегка нахмурилась – и Шерингуль тут же помчалась за новой чашкой воды; ш-ш-ш!.. ш-ш-ш! – еще полчашки ушло – да, можно. Мирзаван надела на правую руку большую рукавицу, протянула руку не глядя – взгляд устремлен на печь.
Шерингуль моментально подала большой наан – положила его на рукавицу, перевернув тыльной стороной вверх. Мирзаван намочила левую руку и провела пару раз по тыльной стороне наана (чтобы лучше лепился к стенке), потом вытянула правую руку с нааном, чуть не с головой нырнула в раскаленную печь, присмотрела подходящее место и – шлеп! – одним поворотом запястья прилепила наан снизу. Выпрямиться, поднять голову, протянуть руку, принять на ладонь наан, смочить его водой, нырнуть в печь, шлепнуть – есть еще один! Наступил самый напряженный момент, самый тяжелый и трудный – как рукопашная схватка на поле боя. Хоть на дворе и зима, – 20, но чтобы первые нааны прилепить совсем внизу, приходится несколько раз, несмотря на жар, до пояса нырять в тандыр; всего несколько раз – и Мирзаван вся красная, обливается горячим потом; она то и дело, смочив лепешку водой, и себе на лицо брызгает, чтобы охладиться. Это зимой так, и можно представить себе, как бывает летом…
Понизу стенки тандыра облеплены уже в два ряда по кругу, больше не надо тянуться далеко вглубь; стало легче. Закончили лепить большие нааны, пошли маленькие – а маленькие надо поместить в промежутках между большими, чтобы полностью использовать стенки. В самом конце действительно остался один маленький наан, и пообещавшая «там видно будет» Шерингуль берется за дело: молниеносно разрывает маленький наан на пять кусочков, расплющивает их, превращая в пять крошечных наанов, и втыкает в зазоры между маленькими наанами. И только когда вся поверхность использована полностью, Мирзаван берет молоко и рукой брызгает на нааны – не для того, чтобы их остудить, а чтобы, когда они запекутся, были гладкими и блестящими – очень красиво. После того как и эта операция выполнена, Мирзаван обводит все внимательным взглядом – не случилось ли оплошности – и тогда только закрывает крышкой горловину печи; остается ждать, пока нааны испекутся.
Теперь можно наконец перевести дух; осталось только собрать урожай. Это как на войне: когда главные силы врага разбиты и доставлено письмо с просьбой о капитуляции, бойцы приводят себя в порядок и ждут приказа; одно слово – и они ринутся вперед, чтобы все довести до конца – хотя осталось-то всего лишь принять пленных и обоз. Но бой все-таки еще не кончен, и бдительность ослаблять рано. Теперь Мирзаван и Шерингуль чувствуют себя именно так, теперь они, словно во время чайной церемонии, расслабившись, сидят на коленях на возвышении у тандыра. Шерингуль понемногу прибирает что осталось, Мирзаван так устала, что ей и говорить не хочется. Она по-прежнему внимательно прислушивается к тому, что происходит в тандыре, ловит носом горячий воздух, идущий из щели закрытой горловины печи.
Постепенно горячий пар становится все гуще, из печи волна за волной поднимается свежий, прекрасный, смешавший запахи солодового сахара, молока, дрожжей и чуть-чуть паров спирта аромат горячего хлеба; пахнет очень аппетитно, и как будоражит кровь! Женщины радостно переглядываются, взглядами подбадривают друг друга, словно говорят:: «Мы победили! Все получилось!»
У обеих мысли и чувства там, внутри тандыра; они не заметили, как появился Тайвайку.
Шерингуль подняла голову и первая увидела его. Вид у Тайвайку был просто точь-в-точь как у бандита-туркмена из народных сказок, Шерингуль даже подумала, что обозналась. За три года совместной жизни она ни разу не видела его таким, с полным боли, бешенства и ненависти лицом – он был словно раненый зверь; сощурил левый глаз и вытаращил правый; шапка набекрень, лоб перерезан вертикальной морщиной. Шерингуль ойкнула и, быстро спрыгнув с возвышения, спряталась в доме.
– Это вы, брат Тайвайку? Сейчас будем есть свежие нааны. Что это вы молчите? – заговорила Мирзаван; все ее физические и душевные силы ушли на нааны, она не всматривалась в его лицо; и потом, она знала, что в последние дни Тайвайку был в плохом настроении, но не задумывалась о причинах его душевного состояния и не почувствовала ничего необычного.
– Мирзаван-хан, – выдохнул Тайвайку. Он вдруг обратился к ней так, как официально-вежливо обращаются к замужней женщине, исчезло привычное, значительно более дружеское и родственное слово «сестра».
Мирзаван остолбенела.
– Где мое письмо? – спросил Тайвайку.
– Какое письмо?
– Вы сами знаете! – Тайвайку не скрывал враждебности. Мирзаван по-прежнему не обращала на это внимания; она хорошо знала Тайвайку, знала его характер, вспыльчивость, подчас строптивый нрав дикого коня, знала непостоянство его настроения – то холодного, то пылкого, то хорошего, то наоборот. Она сказала:
– А! Вы про то письмо? Я же говорила вам, что передала его Аймилак-кыз.
Тайвайку начало трясти; словно солдат, переживший разгром армии, он дрожащей рукой вытащил из поясной сумки листок бумаги.
– А это что?
Мирзаван взяла письмо, посмотрела на него и вздрогнула в изумлении, потом закатила глаза:
– Так Аймилак вернула его вам?
– Тьфу! – вырвалось у Тайвайку, он смачно сплюнул. – Вот как, оказывается, вы дурачили меня! Я к вам относился как к родной сестре, я относился к Ильхаму как к старшему брату. Я считал вас обоих своими родными, старшими родственниками… Ну почему я сирота, почему у меня с детства ни отца ни матери? За что вы обманывали меня, смеялись надо мной, самыми грязными словами поносили меня, топтали…
– О чем вы говорите? – лицо Мирзаван сделалось мертвенно-бледным.
– Вы у себя спрашивайте! Сами себе и ответьте! Я, Тайвайку, чем перед вами виноват? Чем я вам помешал? Зачем вы лжете и клевещете? Почему о моем письме сплетничают и насмехаются над ним? Зачем вам разбивать мое счастье? Почему вы в лицо говорите хорошее, а за спиной поливаете меня грязью и ядом?
– Брат Тайвайку, что с вами? Вы пьяны? – Мирзаван тоже разозлилась и спрыгнула с возвышения на землю.
– Брат Тайвайку! – Шерингуль слушала все это в доме и дрожала от страха, но потом вспомнила, чему учила ее Зайнаф, и, набравшись мужества, выбежала наружу. Не думая о приличиях, она закричала во весь голос: – Если хотите что-то сказать – скажите нормально, вы говорите ерунду, вы говорите плохо!
– Это я плохо! А вы все – очень хорошо! Вы мне в сердце нож воткнули! Я прожил двадцать с лишним лет, я всяких людей видел. Надо мной смеялись, меня ругали, меня обижали, передо мной заискивали, чтобы от меня что-то получить, мне делали гадости, брали деньги и не возвращали, брали мою повозку и делали дурные дела. Я на все это обижался, сердился, это было мне неприятно – но я терпел. Они это они, а я это я. Как только я понимаю, какие они на самом деле, – я их больше знать не хочу. Но вы, Мирзаван, – я же всегда думал, что вы как ваше имя – такая же добрая и любящая, я больше всех верил вам и бригадиру Ильхаму! Я все-все-все вам рассказывал! Я никогда не думал, что вы можете так со мной поступить! Я никогда не думал, что вы способны на такие гадкие и подлые дела! Кому же теперь на этом свете я могу доверять, в конце-то концов? Ах папа, ай мама! Ах я бедный и несчастный человек! После того, как вы умерли, не осталось больше никого, кто болел бы за меня душой, кто думал бы обо мне, ах я несчастный!.. И еще вы погубили доброе имя и честь этой девушки! Неужели и она стала вам поперек дороги?
Тайвайку упал на возвышение у тандыра и зарыдал.
Говорят, что слезы слабого вызывают сочувствие. А Тайвайку, хоть и под два метра ростом, хоть и весит больше восьмидесяти килограммов, хотя он внешне такой сильный, но духом очень и очень слаб, конечно. Когда такой здоровенный, но слабый внутри человек ревет и плачет громким голосом, это разрывает сердце. Мирзаван не знала, то ли ей сердиться, то ли плакать, и чувствовала себя дурой. Шерингуль, видимо, испытывала похожие чувства; она ничего не говорила и не понимала, из-за чего все это, что теперь с этим делать. Плач Тайвайку привлек внимание прохожих и соседей, они собрались вокруг и смотрели, не зная что посоветовать, не в силах проявить участие; однако у всех было на душе тяжело, смутно, неприятно. Лишь один человек был в радостном возбуждении; из сопереживания печальной судьбе Тайвайку он обливался горячими слезами, хотя и не понял еще, что же такое с Тайвайку случилось. Этот человек был Чжан Ян.
Брошенный в маленьком домишке, он ушел оттуда и повсюду искал Тайвайку. Нигде не нашел. Кто ж знал, что и трудиться-то не надо было… Он пришел сюда на громкий плач.