Пейзажи этого края. Том 2 — страница 52 из 66

Видя такое дело, Ильхам молча ушел, но скоро вернулся с лестницей на плече, приставил ее и взобрался на крышу – проверить трубу. Старый, давно не чиненный дымоход действительно забился. Тогда Ильхам вытащил одну руку из ватника, запустил ее в трубу и стал вытаскивать оттуда перемешанные с копотью комки глины, листву и прочий мусор; рука была по локоть в саже, лицо – как у шахтера. Спустившись, он взял несколько пригоршней снега, обтер им лицо и руки; к этому времени в комнате стало тепло и хорошо. Ильхам опустил голову и пошел «принимать критику». Умытый снегом, он выпрямился, расправил плечи – и сделал это с видимым удовольствием. Шерингуль даже слышала, как он тихонько напевает любимую уйгурами народную песню из села Пахтакор с такими вот словами:

Если все деревья на свете станут кисти,

Если вся вода в морях и озерах станет тушью,

Если синее небо и земля станут бумагой —

И тогда мы на них не допишем благодарностей наших

вождю, Председателю Мао!

Лицо Ильхама светло и ясно. На светлом лице лежит тень печали. В сердце у Шерингуль – надежда. Конечно же, она верует в великого Истинного владыку – как же ей не верить своим односельчанам, которые тоже в него веруют?

Но ясность и свет на душе Шерингуль теперь скрыты тенью – она видит Тайвайку, бывшего мужа. Этот высокий и сильный, грубый, диковатый, абсолютно правильный мужчина словно стал другим человеком – мелким, унылым, отчаявшимся, с такой горечью в лице, словно он наелся глистогонных таблеток. Если раньше он был похож на дикого необъезженного коня, то теперь он словно одуревший от болезни медведь. Когда Шерингуль увидела его таким, у нее будто кровь в жилах застыла…

Вчера вечером Шерингуль принесла Ильхаму поесть, ей не было дела до запрета Чжан Яна – не общаться с Ильхамом. Мирзаван сказала.

– Я спрашивала у людей – это кучка старых теток несет всякую чушь, обсуждают Тайвайку, да еще говорят, что это мы с тобой разбалтываем… Я полдня расспрашивала, так и не поняла, откуда это идет, но люди говорят, что вроде бы несколько дней назад это начала рассказывать Пашахан на чаепитии у Гулихан-банум…

– Подлые шлюхи!.. – Шерингуль впервые выругалась – и покраснела.

– Это заговор, – Ильхам даже улыбнулся. – Я волновался за Тайвайку – как он так легко попался на эту удочку…

«Я волновался за Тайвайку…» – от этих слов Шерингуль захотелось рыдать!

– Нам надо бы пойти сказать ему… вот только неудобно – начальник Чжан у него живет, он не даст нам поговорить…

– Я пойду, – Шерингуль в первый раз сама взвалила на себя трудную миссию.

…В итоге, когда очередное собрание закончилось, Чжан Ян как назло оставил нескольких «активистов» – Тайвайку, Нияза, Бао Тингуя и Кутлукжана, – и Шерингуль стала дожидаться за дверью; она несколько раз потихоньку приоткрывала дверь, видела в щель, как Тайвайку сидит с отсутствующим видом и явно тяготится происходящим. В конце концов он направился к выходу.

Как раз у входа в комнату собраний вырыли яму для вымачивания конопли, из которой каждый год делали веревки – тут Шерингуль и перегородила дорогу Тайвайку.

– Подожди, пожалуйста! – приказным тоном сказала она. Ее не смутило, что рядом проходили люди.

– Вы? – высокий, большой Тайвайку испугался худенькой, слабенькой Шерингуль, даже вздрогнул. – Здравствуйте!

Шерингуль ничего ему не ответила, она подняла брови и с особой строгостью сказала:

– Слушай, я скажу тебе пару слов: я никогда не говорила о тебе ничего дурного, а Мирзаван – тем более. Эти ослиные бредни разносят только ослы, одни лохматые ослы этому верят; а если вы еще считаете себя человеком, то пойдите и все выясните сами, да еще подумайте хорошенько! А брат Ильхам и теперь все еще беспокоится именно за тебя… тьфу! Как мне за вас стыдно!

Шерингуль резко отвернулась и ушла, широко шагая и подставляя лицо холодному ветру. Она вообще-то планировала говорить гораздо культурнее, но от переполнявшего ее гнева впервые плюнула на человека. Она была грозная, воинственная: сказала, плюнула, выругала, ушла – а одинокий придурковатый медведь остался где-то там, позади.

Тайвайку опустил голову. С того самого дня он словно лишился рассудка и памяти, совсем запутался. Протрезвев, он смутно почувствовал, что совершил что-то очень нехорошее. «Ну и поделом! Что бы там ни говорили, это они сделали посмешищем мое письмо, этого я никогда не прощу…» – успокаивал он себя, укрепляя в себе обиду и ненависть, заполняя обидой и ненавистью пустоту и беспокойство в душе.

Он еще вспомнил, что в приступе гнева, отчаяния, в сумбурном состоянии необъяснимого бешенства под руководством Майсума написал какие-то обвинения в адрес Ильхама. Вскоре пришел говорить с ним Чжан Ян, вытащил им, Тайвайку, собственноручно написанный и подписанный, с отпечатком пальца материал. От этого материала сам Тайвайку оторопел и переменился в лице: вот, например, будто Ильхам подбивал убить поросенка и все организовал – это же бесстыдное вранье. Он хотел все исправить, возразить, даже хотел протестовать, но не мог раскрыть рта: что он будет говорить? что был пьян, писал под диктовку? Выходит, он пустобрех, как какая-нибудь болтливая баба с языком до колен? Он промолчал и тем самым все признал, потеряв и чувство меры, и способность различать правду и ложь, правое и неправое.

Он словно провалился во мрак. Ему хотелось уйти от Чжан Яна; он никогда не был активистом, и меньше всего ему хотелось быть активистом, обличающим Ильхама. Но Чжан Ян все долбил и долбил; и ведь он тоже совершенно искренне думал о нем, заботился, старался сблизиться – Чжан Ян то и дело заваривал ему чай, помогал подметать, от чего Тайвайку становилось все более и более неловко; Чжан Ян хотел, чтобы он на собрании зачитал то «обвинение», которое собственноручно написал, и он не мог отказаться. Так уж все получилось, что он с детства был одиноким – и теперь, и потом останется одинок, он – песчинка в бесконечной пустыне Гоби, одинокая былинка на солончаковой пустоши…

Тайвайку зачитал несколько предложений и замолчал, но Чжан Ян с энтузиазмом подбадривал его, разъяснял ему смысл и значение классовой борьбы, объяснял, что Ильхам теперь – это тот же Махмуд-староста, то есть самый-самый опасный враг. От всего этого словесного мусора голова Тайвайку стала пухнуть, стала тупой и тяжелой, стала как плотно набитая корзина, не голова, а чурбан. Сердце словно превратилось в кусок холодного камня, кровь остановилась… Так прошло несколько дней; Тайвайку молча, как бесчувственное полено, сидел на собраниях, где по-прежнему обличали и критиковали Ильхама, – и когда он совершенно этого не ожидал, Шерингуль сказала ему эти резкие гневные слова.

Что сказала-то Шерингуль? Ее слова для Тайвайку были как удары барабанной палочкой об пень – ну какой звук, какую дрожь они могли вызвать?

Шерингуль ушла, подошел Чжан Ян, спросил:

– Это кто? Что она тебе сказала?

– Никто, – Тайвайку ускорил шаг.

Он пришел домой, пил чай с Чжан Яном, отдыхал; две фразы, сказанные Шерингуль еще звучали в его ушах. «Я никогда не говорила о тебе ничего дурного, а Мирзаван – тем более…» Что значат эти слова? «Брат Ильхам и теперь все еще беспокоится за тебя…» Беспокоится? Что значит беспокоится? Тайвайку спрашивал сам себя. Он словно слышал через стену разговоры соседей, слышал нечетко и уж совсем ничего не видел – что там за стеной, но эти звуки подсказывали ему: за стеной есть свет, есть люди, там – жизнь; хотя, конечно, все это не для него.

«Лохматые ослы!..» Шерингуль его назвала ослом? Это слово, как иголка, укололо и словно проткнуло что-то. Да ладно. Тайвайку махнул рукой. Маленькая дырочка, в которую потянуло было ветром, затянулась.

Чжан Ян ушел проводить собрание рабочей группы, Тайвайку остался один, лежит на кошме, не двигается; прыгает-мигает огонек лампы – керосин кончается; Тайвайку лень сесть и добавить керосина. Он просто закрывает глаза, чтобы не рябило, чтобы не мешал моргающий огонек. Уже несколько дней он ленив как никогда; уже пять дней не готовил еду; каждый день ест только наан, запивает чаем с молоком. Чжан Ян явно к такой еде не привык, даже похудел.

Кто-то открыл дверь, Тайвайку подумал, что это вернулся Чжан Ян, и даже не открыл глаза; ворвался холодный ветер; странно – почему этот человек вошел и не закрывает дверь, разве в такую холодную зимнюю ночь можно оставлять ее нараспашку? Тайвайку открыл глаза. Он увидел только черную тень.

Дверной проем заслоняет очень высокая женщина в коротком вельветовом пальто на меху, меховой капюшон откинут назад. Накидка закрывает голову и лицо. Ниже – длинная юбка, из-под которой видны острые носки сапог, пошитых сельским мастером… У Тайвайку перехватило дыхание. В прыгающем свете лампы он увидел длинную тень Аймилак.

– Вы дома? – спросила тень. Да, это действительно Аймилак-кыз. Тайвайку лежал и смотрел снизу вверх, поэтому тень показалась ему необычно длинной.

– Это вы, Ай… – Тайвайку сел.

Аймилак-кыз не стала закрывать дверь, несмотря на тридцатиградусный мороз и врывающийся в убогое жилье ветер; она не дала Тайвайку возможности произнести ее имя.

– Я только сегодня узнала обо всем, что вы сделали, вы… Вы… я пришла сказать вам…

– Прошу, сядьте, давайте поговорим…

– Нет. Я не в гости пришла и не для того, чтобы вас проведать. Я пришла доказать, я пришла как свидетель. Увольте, прошу вас не закрывать дверь – я скажу два слова и сразу уйду. Сестра Мирзаван лично передала мне ваше письмо. Как оно оказалось в чужих руках, я не знаю, но я сама за это в ответе, и к Мирзаван это никакого отношения не имеет. Когда я читала ваше письмо, принесли раненого Нияза; он теперь, наверное, ваш самый близкий друг, учитель и родной отец? Я спешила оказать ему помощь, может быть, в этот момент что-то и случилось? Я никого не хватала за руку, но я клянусь – Мирзаван совершенно не виновата. Я и мысли не могла допустить, что вы станете клеветать на сестру Мирзаван и Шерингуль; вы оскорбили их, а теперь, говорят, еще лжете и клевещете на Ильхама, отважного и смелого бойца… Вы самый подлый, самый грязный… – Аймилак-кыз до скрипа стиснула зубы и не стала продолжать.