Пейзажи этого края. Том 2 — страница 60 из 66

Тело Ульхан словно горит, сердце ее стучит и прыгает; сознательность у нее невысока, она мало училась и никакая она не активистка, но все же она – член коммуны, честная труженица, правильная гражданка: когда она видит, что грабители ломают замок на двери, когда видит, как злоумышленники собираются поджечь зерно, – она должна броситься туда, невзирая на опасность для себя лично, чтобы схватить, остановить, а если не получится – зубами вцепиться в совершающих преступление злодеев; и уж по меньшей мере она должна разбудить людей, позвать их на помощь, иначе – разве можно считать себя человеком, а не пособником и соучастником преступления?

Она пять, десять, пятнадцать раз прислушивалась к своей совести и, побуждаемая ее постоянным напором, в конце концов подняла руку, прося слова… Чжан Ян лишь приподнял бровь и косо посмотрел на нее – в высшей степени подозрительно, с презрением. Глядя на нее, Чжан Ян даже веки не поднял, только повел глазами в ее сторону. Уголки рта его при этом скривились настолько пренебрежительно, что Ульхан похолодела; ей вспомнилось, как Кутлукжан неоднократно ей напоминал, «кто она такая», она вспомнила об отце Барадижана, вспомнила кошмар шестьдесят второго года… Она опустила руку. Она падает в бездну все порывы ее обратились в пепел.

Собрание кончилось, она в одиночестве идет домой; Леньке, Иминцзяну и Асиму с ней по пути, но она нарочно от них отстала. Она ненавидит себя. Она ненавидит Кутлукжана – это он, то маня, то заставляя, дурача и угрожая, сломил и уничтожил ее волю и совесть.

Как же она ненавидит разъедающие жизнь серые, гнилые, совращающие, разрушающие, отравляющие вещи – табак и алкоголь, подношения, дутую славу, подхалимство, лесть, косяки с коноплей и бесконечные, пустые, досужие женские разговоры за столом… Как же она ненавидит эти трепещущие, словно змеиные жала, ядовитые языки!

А больше всего она ненавидит Исмадина: мало того, что предал Родину, предал свои родные края, свой народ – он предал родных жену и сына! Она вспомнила, сколько раз в смутных предзакатных сумерках она ждала мужа, склонившись над кастрюлями, сколько раз выходила на порог, вглядываясь в темнеющую даль – и от ненависти стиснула зубы; если бы в эту минуту кто-нибудь вложил в ее руку нож, она вонзила бы его в сердце этого подонка, недостойного звания мужа и отца! Может быть, когда-нибудь Родина и простит его, может быть, народ простит, партия и правительство, управление общественной безопасности и суд могут его простить – но жена, Ульхан, выплакавшая все слезы, помешавшаяся от тоски, тридцатилетняя, но с седыми висками, когда-то такая живая, красивая, смешливая, танцевавшая Ульхан – не простит; сын – его плоть и кровь, брошенный, потерянный, навсегда взваливший на свои плечи тяжелую ношу памяти о его позоре, тихо и незаметно влачащий свою жизнь, этот умненький и теперь уже по-взрослому разговаривающий и ведущий себя ребенок – он никогда не простит, ни за что и никогда не простит!

В холоде зимней ночи, терзаемая горькой ненавистью, полная невысказанной обиды и печали, долгое время накапливавшейся и не имевшей выхода, не знавшая, куда деваться от стыда, она медленно брела, то и дело проваливаясь в снег. Наконец она решила: на следующем собрании она потребует дать ей выступить первой, она сделает все, чтобы раскрыть истинный ход событий, она все расскажет о подлинной деятельности Кутлукжана.

Она дошла до своего дома. Она остановилась, оторопев.

Она смотрела на крошечное оконце своего дома, откуда через щели— сквозь занавески как будто пробивался свет. У нее рябит в глазах? Ребенка она оставила у Дильнары, договорилась, что придет и заберет его после собрания. Ее дом пуст, мертв, заперт… Она пошла быстрее, сердце застучало, затрепетало.

Дверь заперта изнутри, снаружи замка нет. Кроме нее – у кого еще мог быть ключ от этого старого медного замка, кто осмелился отпереть его? Древний, покрытый зеленой патиной и смазанный маслом замок… Она подошла к двери, спросила:

– Кто?..

Дверь открыл высокий мужчина. На нем были большие тяжелые валенки, лохматая шапка, он стоял спиной к мерцающему свету лампы, и она видела только черный силуэт.

Не видно лица. Ну и пусть не видно, она и так с первого взгляда его узнала; мурашки побежали по коже, волосы на голове зашевелились от ужаса. Она верит в Истинного владыку, верит в его единственного пророка Мухаммеда, верит в сотворение мира и всех вещей. Но она никогда не верила, что мертвые могут ожить, никогда не верила, что живой человек может выйти из могилы; это значит – он пришел «оттуда».

– Ты! – вскрикнула она.

– Мать, – голос Исмадина был такой же, как прежде, только будто постарел на десять лет. – Вы не узнаете меня? – Он заплакал.

Электрический ток прошел через тело Ульхан, она ухватилась за притолоку, чтобы не упасть.

– Откуда ты пришел? Зачем? – сурово спросила она.

– Вы не волнуйтесь, успокойтесь, я совсем не был «там», я никогда не покидал Родину. Я никогда ее не покину. Даже если меня приговорят к смерти, пусть даже расстреляют, моя душа всегда будет любить наши края!

Исмадин не договорил. Ульхан, охнув, повалилась без чувств в его руки.


Даже если бы мертвый воскрес – и то не было бы такого потрясения. Исмадин вернулся; этого зажиточного крестьянина-середняка, кладовщика, похитившего зерно, и родные, и соседи, и плохие, и хорошие люди уже вычеркнули из памяти, похоронили его – а он спокойно вернулся домой.

Первой эту новость стала рассказывать Дильнара – всем приходившим из села, в том числе родственникам из дома ее матери и соседям из Четвертой бригады, собиравшимся «под тополем». Люди поражались, люди удивлялись, люди даже делали испуганные лица и переглядывались… Но это продолжалось недолго. Крестьяне народ добрый; когда они своими глазами увидели старого соседа, землероба-таранчи Исмадина – уже заметно сдавшего, искренне раскаивающегося – им стало стыдно за свой испуг и отчуждение, они заходили в дом Исмадина поздороваться, поприветствовать. Хотя все по-прежнему осторожно обходили в разговорах тему шестьдесят второго года, да и сам Исмадин не упоминал об этом, все-таки при встрече с кем бы то ни было, даже не разжав рукопожатия, он сразу объявлял: «Руководство уже знает, я "там" не был…»

Да, он не ездил так далеко. В самую последнюю минуту, или точнее – в последнюю секунду он остановился. Он повернулся лицом к Родине и спиной к чужбине. Он не ушел. Однако он не посмел назвать свое настоящее имя, сказать, откуда он. Назвался Анваром Саламом из уезда Черчен. Он выбрал этот уезд не только потому, что в молодости общался с одним торговцем из Черчена и немного знал о тех местах; главная причина заключалась в том, что Черчен лежит на самом краю Синьцзяна, это его самая отдаленная окраина.

Черчен и его уезд-близнец Чаркалык находятся на восточной окраине большой пустыни Такламакан – там на сотни километров вокруг не увидишь ни человеческого жилья, ни струйки дыма; шоссе, идущее на запад в Корлу и на юг в город Ния, часто заносит и перекрывает песком. Нет более захолустного места, там даже говор не такой, как на юге Синьцзяна или на севере, какое наречье ни возьми. Пограничники помогли Исмадину, отправили его в Черчен. Прибыв туда, он сказал в местной управе, что он из Или, вся его семья ушла за границу, а он в последний момент решил остаться на Родине, сказал, что больше родных у него нет, а в Черчен ему помогли добраться, чтобы он нашел здесь дальних родственников. Конечно, никаких родственников он там не нашел – и подал заявление, чтобы остаться, работать на земле.

Населения в Черчене очень мало, а урожаи яровой пшеницы богатые, и одна из немногочисленных коммун этого крошечного уезда без особых проблем (следовало бы сказать – с большой радостью) приняла его. Исмадин поселился на берегу знаменитого озера Лобнор. Черчен и Чаркалык известны миру только благодаря этому озеру: лобнорская конопля, лобнорский диалект – эти и другие названия происходят от имени озера.

Исмадин возделывал землю на берегах Лобнора, он стал передовиком в своей коммуне; рылся в поле, в земле и пыли, словно тарабаган, с предрассветных сумерек до темноты; трудовые баллы за дневную работу он получал последним, хотя работать обычно начинал первым и перекуров не делал; когда он выполнял норму на сто процентов, помогал другим, тем, кто физически слабее; когда нагружали телегу – стоял с наветренной стороны, где летела пыль, когда копали арык – забирался в самое глубокое место, в жижу и грязь, когда пололи сорняки – выбирал себе участок на краю поля, где земля тверже и сорняки гуще, где насыпь – и там махал кетменем; когда убирали пшеницу – во время отдыха срезал для всех чий, чтобы увязывать снопы.

Он работал так, что его не в чем было упрекнуть, вот только говорил он мало, а улыбался еще меньше. Два раза в бригаде его хотели премировать как «отличного в пяти аспектах члена коммуны», но он решительно отказывался от почетной грамоты, бригадир так и не понял почему; одна считавшая себя очень умной молодая бухгалтерша сказала, что он только работать умеет, но совершенно не может быть примером в политической активности. Все чаще и чаще приходили к нему гонцы – предлагали породниться; дошло даже до того, что ему написала длинное любовное письмо учительница начальной школы, незамужняя женщина с овальным, как лебединое яйцо, лицом, длинными тонкими бровями, с серьгами из чистого золота – знаменитая местная красавица, «принцесса», про которую говорили, что она до сих пор не вышла замуж из-за своей чрезмерной разборчивости и привередливости… На все это Исмадин неизменно отвечал отказом – что тоже вызвало самые разные догадки и пересуды; только благодаря его незапятнанной репутации труженика и человека достойного во всех отношениях, благодаря глубокому уважению, которое к нему испытывали люди, не было нехороших слухов и сплетен.

Зимой 1964 года приехала группа «четырех чисток», и Исмадин очень испугался; послушав с месяц пропаганду и разъяснения, он, надев свежевыстиранное белье и взяв с собой две большие лепешки, пошел к рабочей группе. Он рассказал свою подлинную историю, он был готов к тому, что его тут же арестуют и осудят. Он передал им свои