письменные показания и прощальное письмо, которые писал ночи напролет. Исмадин был строг к себе и рассудил так, что за свои тяжкие преступления может быть приговорен к смертной казни – и был готов принять это наказание от Родины и народа.
У него была единственная просьба: после того, как его расстреляют по приговору суда – передать его прощальное письмо жене и сыну, если они все еще в Китае.
В этом письме он писал:
«Мои любимые бывшая жена Ульхан и милый сын Барадижан: не знаю, где вы теперь, не знаю, живы ли вы еще. Может быть, вас обманули, вынудили, и вы действительно ушли на ту сторону, и вы мыкаетесь на чужбине, голодаете, всеми нелюбимые и гонимые? Или вы остались в родных краях и за меня терпите позор и наказания, и с вами обращаются как с членами семьи беглого грабителя и контрреволюционера? Или сестра Ульхан снова вышла замуж, и мне остались только вечная ненависть и проклятия? Или вы не вынесли стыда и мучений, и вас уже нет на этом свете? Но я никогда вас не забуду, тоска по вам сильнее страха перед ожидающим меня приговором; думать о вас я буду даже в самое последнее мгновение моей проклятой преступной жизни. Но что вам от этих моих мыслей и слов, кроме нового стыда и позора?
…Ночью тридцатого апреля 1962 года был сильный ветер; ветер дул с такой силой, что катил камни и поднимал в воздух тучи песка. Кутлукжан, этот замаскировавшийся негодяй, этот не проливающий крови убийца, этот двуногий шакал, вызвал меня из дома и повел полусонного, ничего не соображающего, к дому Малихан, вдовы помещика. Не знаю откуда вдруг выскочили трое и затолкали меня во двор. Кутлукжан пропал. Среди этих троих был один, который раньше приходил к нам в дом, – Латиф. Других двух злодеев я не смогу подробно описать. Латиф сказал, что Общество эмигрантов устроило в Инине несколько перевалочных пунктов, где останавливаются собирающиеся на ту сторону люди из разных уездов, они живут там, пока им готовят документы и покупают билеты. Чтобы помочь всем этим и другим людям дождаться отправки на приемный пункт в Алма-Ату, нужно много продовольствия. Поэтому они хотят, чтобы я открыл склад зерна. Я сказал, что не собираюсь уезжать в Советский Союз и что у меня нет права открывать амбар, потому что зерно в амбаре принадлежит Седьмой бригаде.
Двое бандитов, похожие на злых демонов, вытащили ножи, сказали, что нет времени спорить – или я ухожу с ними, или они отправят меня в могилу. Латиф сказал мне, что секретарь большой бригады – их человек, что по всему Или их люди; как Общество эмигрантов прикажет – так и будет сделано, поэтому как они сказали – так и будет. И еще они сказали, что узнали через Кутлукжана, будто партком коммуны принял решение арестовать меня: еще день-два, пока утвердят это решение, – и меня схватят, закуют в кандалы, бросят в тюрьму. Остается одна дорога – быть с ними заодно, а они обязуются доставить меня на перевалочный пункт Общества эмигрантов, потом до границы и на ту сторону, гарантируют, что я смогу выбрать себе работу в Ташкенте или в Алма-Ате, Фрунзе, Душанбе или Ашхабаде – где только захочу, а за мой вклад в обеспечение зерном, может быть, дадут какую-то сумму рублями в виде премии. И потом Латиф добавил, что он немедленно отправит вас двоих на ту сторону, и мы соединимся. Потом те двое меня обыскали и забрали ключи от склада, которые я по привычке всегда носил на поясе.
Как я ошибался! Вот к чему привели мои ошибки! Я пошел по черному пути. В начале этой дороги было всего лишь мелкое подхалимство, подношения, немного больше, чем полагалось бы, мяса, немного больше, чем следовало бы, вина. А в конце этого пути – ограбление, предательство Родины, предательство предков, родственников, родного неба и гор, предательство родных рек Или и Тарим – я стал преступником для своей страны, преступником для своего народа!
…Почему я не ушел? Это было утром 6 мая 1962 года; еще не рассвело, Латиф отправил меня на автостанцию, сказал, что вы ждете меня там, сказал, что вы уже стали "эмигрантами". Я вас не увидел, но они сказали, что вы уехали на первом автобусе. Около десяти часов мы приехали на границу.
Это было пустое, открытое место; с китайской стороны кое-где была посеяна яровая пшеница, но ее не поливали, побеги росли плохо – и все же было хоть немного зелени. Там, на советской стороне, была сплошь пустая, необработанная земля; с двух сторон в стене колючей проволоки сделали проходы, там повсюду стояли иностранные солдаты – «соблюдали порядок», а чуть подальше выстроились грузовики, крытые брезентом, моторы гудели не переставая. Здесь, на нашей стороне, у людей проверяли эмигрантские удостоверения – настоящие они или поддельные, – и все кричали, толкались, ругались, суетились. Толпа была похожа на стадо овец, потерявших в бурю своего вожака-барана и теперь мечущихся то на восток, то на запад; толпа была похожа на зайцев, бегущих из леса, охваченного пожаром. Почти все эти люди были в каком-то сумасшедшем возбуждении, а некоторые в последнюю минуту перед тем, как пересечь границу, совершенно упали духом, стояли как неживые.
Толпа этих «овец» и «зайцев», ненормально взбудораженных и заторможенных людей пересекала пограничную черту – и тут же преображалась: у каждого, кто сделал этот шаг, опускались руки и голова, люди послушно выстраивались в колонны, никто не осмеливался издать ни единого возгласа. Притихшие, оробевшие, они шли на проверку, карантин и дезинфекцию. Смотреть, как они проходят дезинфекцию, было хуже всего. Несколько ухоженных, белокожих, со слабыми мышцами, упитанных ребят с той стороны хватали пригоршнями дезинфекционное средство и посыпали им этих фальшивых советских репатриантов с головы до ног, засыпали порошок этим псевдоэмигрантам за пазуху и за шиворот, а потом еще прыскали дезинфекционным раствором. Густой резкий запах дезинфекционного средства долетал через границу прямо сюда, на эту сторону.
Я стоял у черты и смотрел на все это, я слышал, как иностранные солдаты и служба карантина грубо покрикивают на этих лжеэмигрантов, погоняют их. С ними обращались как с животными, даже хуже. Опрыскивали химикатами, будто насекомых, а потом грузили на машины – под брезент, без окошек, без отверстий для вентиляции – и так увозили.
Мой Истинный владыка! Как это страшно, как жестоко. Где же тут хоть какая-то свобода, хоть тень счастья и радости? Где же ты, рай для уйгуров? Где же, в конце-то концов, уйгурское счастье? Где же ты, будущее уйгурского народа? Там, на той стороне? Там, за колючей проволокой? На суровой чужбине? В руках заносчивых и самодовольных иностранных чиновников?
В этих закрытых наглухо грузовиках? Или в облаках и струях химикатов?
Я стоял у пограничной черты, позади была моя Родина, вырастившая и вскормившая меня, мой родной край. Впереди была незнакомая, суровая чужая сторона. Если бы я только поднял ногу и сделал шаг, я бы навсегда распрощался с Родиной, с родными краями, со своими близкими и с прошлым, со всеми веснами и зимами, осенними и летними днями, пробежавшими за эти сорок лет. Ветер колыхал ростки пшеницы. Облака ползли по серому, мутному небосклону. До меня доносился слабый запах – где-то готовили обед. Ветру и облакам не все равно, что здесь пролегла граница? Крошечные ростки на поле – мы, китайцы, очень трудолюбивы: даже на этой скудной земле мы посеяли золотые зерна. Я вспомнил песню, которую учили во время земельной реформы:
Наш рай – это наша земля,
Наше счастье – наша работа,
Наша мать – это наша родная страна,
А душа наша – наши песни.
Только посмотри на этих несчастных и презренных: на них покрикивали, их понукали – ведь они ушли со своей земли, оставили все, что создано их трудом, они покинули Родину, – и какую же песню им теперь петь? По эту сторону границы они ругались и шумели… но как только ступили на ту, у них сразу переломился хребет, шли, как оторванные от матери дети, как срезанная со стебля дыня, как собака на пепелище…
А я? – я же сам себя погубил, сам себе преградил дорогу, сам себе помешал снова сделаться человеком. Я стану через минуту одним из этих болванов, сейчас меня так же затолкают под черный брезент. Прощай навсегда, моя Родина! Я отрекся от тебя! Отрекся от могил предков, от молитвы за близких, от золы родного очага и утренних туманов над рекой Или. Я отрекся от илийских яблок, яньшарских елей, калмакурейских скакунов, текесских коров, чабучарских арбузов и бескрайних сверкающих изумрудных наратских лугов Кунгеса. Я отрекся от разносящихся над родными просторами песен иволги и черного дрозда по весне, от волн пшеничных полей жарким летом, от утренней осенней россыпи росы на листьях фасоли и от езды на санях по зимнему снегу. Я отрекся от песни «Алеет восток», от ярко-красного пятизвездного знамени, от друзей детства и от юношеской любви. Я отрекся от тебя, Ульхан, моей самой родной и любимой женщины, и от тебя, мой Барадижан, мой сын, мой уйгурский всадник! Ульхан, сколько же слез ты пролила из-за меня, сколько же поседело твоих волос! Из-за меня исчезли ямочки на твоих щеках, Барадижан, твоя детская доверчивость… Я вдруг понял: я теперь верю, знаю – вы не уехали! Конечно же, вы не могли уехать! Вы, конечно, остались в Китае! Даже если уехали – все равно очень скоро вернетесь! Вы – позади меня, смотрите на меня! О, вездесущий Истинный владыка, ты открыл мне это понимание. Если даже я, преступник-взяточник, преступник-грабитель, наркоман, беспутный проходимец, ставший прислужником и орудием зарубежных подрывных сил, я, преступник Исмадин, не могу расстаться со своей Родиной, то вы – ты, верная, искренняя, прямая Ульхан и честный, добрый Барадижан – неужели вы повернетесь спиной к собственной Родине и лицом – к этой грубой, наглой, заносчивой, высокомерной, холодной чужой стороне?
Я опустился на одно колено, потом на оба. Я с плачем распластался на самой последней пяди, на самом краю родной земли, о Истинный владыка! Пусть меня казнят как предателя Родины, пусть мое преступное тело упадет в бескрайние объятья моей Родины…