Игнатьев попытался навестить американца, но китайцы и ему велели "сидеть дома". Это уже было явным оскорблением. Взбешённый произволом пекинских властей, он тут же сочинил протест и отправил его в Верховный Совет. В своём послании он заявил, что если китайский правитель не согласится принять русского посланника так, как его встречает Русский Государь, то есть, не примет его стоя и не подаст руки для пожатия, он заранее отказывается от чести быть представленным богдыхану. А самому богдыхану он отправил письмо, в котором намекнул, что русскому посланнику известно то, чего никто не знает, и может статься так, что его помощь в скором времени понадобится Сыну Неба. Главное — привлечь к себе внимание, заинтриговать.
Американец, не добившись аудиенции у богдыхана, уехал в Тянь-цзинь, обменялся с Верховным Комиссаром Гуй Ляном ратификационными грамотами Тяньцзиньского договора, заключённого в прошлом году, и отбыл в Шанхай. Там он занимался тем, что вооружал наёмников для борьбы с повстанцами тайпинами, помогал Цинам усидеть на троне.
В июле Николай получил карту новой пограничной линии. Её прислал граф Муравьёв, находившийся в Печелийском заливе на пароходе «Аме-рика» и ожидавший известий о ходе переговоров. Карту доставил его гонец — грузинский князь Додешкилиани, красавец гигантского роста в казачьей папахе и с огромным кинжалом за поясом. Если бы не его воинственный вид и начальственный рык феодала, китайцы вряд ли пропустили бы его в Пекин. Они всячески мешали Игнатьеву поддерживать связь с русскими судами в Печелийском заливе — боялись дать лишний повод англичанам и французам требовать учреждения в Пекине своих постоянных представительств. Китайцы ревниво оберегали столицу от пришлых людей. Блюли её недосягаемость и неприкосновенность.
Понимая, что генерал-губернатор Восточной Сибири глубоко озабочен благополучным разрешением Амурско-Уссурийской тяжбы, связанной с его именем, Николай подробно описал ему свою встречу с неистовым Су Шунем, признался в безуспешности дальнейших переговоров с китайским правительством и прямо указал на беспросветность своего положения в Пекине. Зная, что граф Муравьёв опасается вмешательства англичан в наши дела и допускает захват ими приморских портов, он посоветовал занять все удобные высоты побережья военными постами и водрузить на них русские флаги. Иначе англичан вряд ли удержишь от разбоя. «Не могу избавиться от мысли, — писал он Муравьёву, — что переговоры союзников с маньчжурами сорваны. Война неизбежна».
Поставив точку, Николай запечатал конверт и передал его гонцу.
— Скажите графу, что я не отступлюсь. Буду биться с Цинами за новую границу насмерть.
— Вах, — воскликнул князь. — Ви настоящий горец!
Проводив его, он вышел во двор. Приблудный пёс, улёгшийся возле ворот посольства, в холодке, спасаясь от жары, приподнял ухо, скосил глаза в его сторону и лениво зевнул — клацнул зубами: ловил мух. Жара… Тени от караульных казаков короткие — солнце в зените. Хорошо, что казаки сделали навес для лошадей, иначе скакунам пришлось бы тяжко, угорели бы на солнцепёке. Вокруг посольства, под его стенами колготились нищеброды, делили добычу, валтузили друг друга. Чаще колотили скопом: трое одного. Побирушки осаждали не только Южное подворье, где клянчили у казаков конский навоз и тут же продавали его местным штукатурам, подновлявшим стены глинобитных мазанок. Смешанный с глиной и половой, он хорошо "держал углы", не размокал в сезон дождей. Бездомные попрошайки осаждали все постоялые дворы, харчевни, магазины; толпились у портняжных и обувных мастерских, возле больших и малых кузниц, где изготавливались обручи для бочек, ковались подковы и гвозди. В воздухе висел угарный чад, с ним соседствовал звон наковален и чужая брань молотобойцев. Между крохотным базарчиком, примкнувшим к Южному подворью, и длинным лабазом, забитым всякой всячиной, начиная от овечьей шерсти, сваленной в тюках, и заканчивая мёдом в банках, облепленных мухами, находилась лавка древностей и ювелирных украшений. Там продавались ваньки-встаньки, куклы-неваляшки и матрёшки в виде толстых нарумяненных сановников, и миловидных красоток с белыми лицами. С утра до вечера возле ворот посольства толпились офени и лотошники, торговавшие китайским чаем, табаком и спичками.
От рассвета до заката не смолкали голоса торговцев снедью: жареными утками, индейками и поросятами. Казакам то и дело предлагали купить «парную» телятину, от которой несло падалью, и снулую рыбу с чёрными жабрами. Креветки, крабы, горы яблок, пирожки и орехи, ватрушки и семечки, лущёный горох и сырые каштаны, перепелиные яйца, дыни и бутыли с мутной водкой «ханкой» — всё это возвышалось, громоздилось, рассыпалось и благоухало, продавалось и выменивалось на часы. «Щасы, щасы, — прищёлкивали пальцами торговцы, — тики — таки».
Попов объяснил, что в Пекине мода на часы: повальная, безумная, неистребимая. Обладатель часов — обладатель сокровища. Нет ни одного царедворца, нет ни одного уважающего себя чиновника, которые бы по примеру богдыхана не коллекционировали часы — самых различных конструкций. Жизнь человека связана со временем. С неукротимым движением солнца и луны. «Чтобы чего-нибудь добиться, надо любить то время, в котором живёшь, — говорили китайцы. — Иначе нас полюбит смерть». Словно в подтверждение этого, время от времени, мимо посольства проходила похоронная процессия. Её участники, все, как один, были в красивых белых одеждах. Горестные стенания перемежались радостным смехом: покойник ушёл от страданий. Буддийские монахи били в бубны и монотонно гнусавили горькие слова молитвенного песнопения — сочувствовали живым.
Игнатьев уже знал, что многое в Китае — наособицу. Вот и цвет скорби — белый, а не чёрный. Красный цвет это цвет бессмертия, красная одежда — одежда господ, а синяя, тёмная — одежда подчинённых, слуг. Это так же неоспоримо, как и то, что маньчжуры династии Цин пришли к власти и стали управлять Китаем в 1644 году. Это так же незыблемо, как незыблемы девять почётных регалий, девять атрибутов власти, символов удельного князя: экипаж, запряжённый конями, парадное платье, музыканты, красные ворота, красное крыльцо дворца, свита, лук и стрелы, топор и секира. Это так же необходимо, как необходимо каждому смертному оставить после себя цветущий сад. Помимо прочих добрых дел, помимо прочих...
Чувствуя, что солнце припекает, Николай сходил за бамбуковым креслом, умостился в тени давно отцветших лип и, раскрыв «Историю торговли», вспомнил слова монаха Бао: «У каждой вещи своё имя. Назови свирель стрелою, и она захочет убивать». — «Если ей позволят», — возразил Игнатьев. — «Кто?» — спросил монах. — «Всевышний, определяющий, кому кем быть».
— Единый во всём?
— Единый во всём.
Бао примолк, взял в руки прутик, согнул его вдвое.
— Крещёным людям легче жить.
— У всех жизнь тяжёлая.
— Да нет, — задумчиво сказал монах. — Единое ведёт к порядку, а порядок это благо. Нет хаоса и нет спорных суждений. Жизнь стоит и движется одновременно. — Он снова помолчал и горестно вздохнул, словно пытался уверить себя в чём-то, и не смог. Он сидел, опершись на посох, и отрешённо смотрел вдаль. Сидел так тихо, неподвижно, затаённо, что казалось, не дышал, а если и дышал, то непонятно, каким образом. Он был и его не было. А то, что всё ещё имело его облик, служило лишь напоминанием о нём. Где был он, где блуждал, что возрождал своим духом, что умерщвлял одной лишь мыслью? Вольной волей? Не узнать. Старик был странен и загадочен необычайно. Николай подумал, что всем нам встречаются однажды люди, как бы не такие, как вокруг или мы сами. На их лицах — печать иных знаний, в глазах печаль и умиротворённость... но не наша умиротворённость, не земная, привычная, какую можно встретить в глазах благопристойно пожившего старца или древней сказительницы русских былин в окружении малых детей, а совсем особенная, поистине запредельная. Эти люди движутся в покое. И мы это чувствуем. Чувствуем и оторопь берёт: да с нами ли жизнь наша протекает? С нами ли сбывается всё то, что происходит повседневно? или это лишь сновидность бытия, кажущаяся реальность? Мы закрыли однажды глаза и уже никогда не откроем, а эти люди знают, что мы спим, и силятся нас разбудить, но мы ещё плотней сжимаем веки...
— Чучело репейное! — громко сказал камердинер Дмитрий Скачков рядовому Шарпанову, который помогал ему рубить дрова. — Китай-хан супротив цыськиной лютости, сопля!
Игнатьев улыбнулся. Богдыхана казаки нарекли Китай-ханом, а его наложницу монголку Ци Си презрительно именовали «цыськой».
— Эфто так, — ковырнул сапогом землю Курихин. — Девка хуже пиявки. Чуть помуслишь, ан присмокталась.
— Пупок надсадишь отрывать, — взмахнул топором Шарпанов и мигом расколол чурбан.
— Не стой, Антип, ташши полешки.
— Тащи ты, а я потюкаю.
— А то ж...
— Сидьмя сидеть опупеешь. Грызь вылезет, — непонятно к кому обращаясь, проворчал хорунжий, и Николай вернулся в дом, придвинул стул к столу. Взял чистый лист бумаги, крупно вывел: «жизнь во сне». Как говорит монах Бао, «мы — сновидение Бога». Отложив перо, он подпёр щёку рукой. Если следовать логике, то не только людей, но и самого Творца Вседержителя по ночам мучают кошмары: убийства, грабежи и войны. Он спит и видит... «Ладно, это ясно, — Игнатьев обмакнул перо в чернила и опять задумался. — А что же будет, когда Он проснётся? Будет Страшный Суд, — ответил он себе. — Свершится Нечто…»
Осознав безуспешность своих переговоров с китайцами, он был разбит, подавлен. Не привык проигрывать. В голову постоянно лезли мысли о житейской суете, о бездонной глубине и хаосе Вселенной, о бессмысленности бытия и бренности человеческого существования. В таком состоянии он мог часами сидеть за столом, подперев рукой голову. Ему хотелось плюнуть на свой посольский быт, на беспросветные будни, отправиться в Бэйцан по следу грузинского князя, сесть на корабль и отправиться... куда глаза глядят, где нет Су Шуня, воплей нищих, досадного ора торговцев...