Пекинский узел — страница 42 из 110

— Он у меня молодец. Уже научился ругаться.

— Ты-ща-ща че-тей! Ты-ща-ща че-тей! — заверещал попугай, польщённый похвалой.

Уже на улице, идя по тенистой аллее в сопровождении Дмитрия и двух казаков, поджидавших его в вестибюле, Николай подумал, что не напрасно старался, и что цель его может быть достигнута: лорд Эльджин попросил наведаться к нему на следующий день. Что-то англичанин затевает или чувствует — без Игнатьева ему не обойтись. Если не сразу, то со временем.

В то время, как посольский попугай выражал своё негодование по поводу несметного количества чертей, мешавших жить его хозяину, Верховный комиссар Гуй Лян — старейший из плеяды «великих придворных» — вернулся из переговорной комнаты в полной растерянности.

— Досточтимые, — дрожащим от возмущения голосом заявил он своим помощникам, усаживаясь в кресло. — Можете представить моё недовольство: англичане — такая грубая и невоспитанная публика, что с ними просто невозможно говорить. — Он жестом попросил платок и вытер пот со лба. В глазах застыли скорбь и мука. — Французы мягче, деликатней, но они по своей сути попрошайки: клянчат денег, словно нищие на рынке. Что такое просветлённый человек, они не знают, я не увидел среди них ни одного достойного. — Говорить ему было трудно: голос прерывался, руки тряслись, голова дёргалась. — Европейцы варвары, безумцы, и будущее их безумно.

Он закрыл лицо руками и постарался, как достойный, больше никого ни в чём не обвинять. Слабый человек обвиняет кого-то, сильный обвиняет себя, мудрый — никого не обвиняет. Так сказал Кун-цзы. Хвала ему вовеки.

Со стороны могло показаться, что престарелый Гуй Лян впал в дрёму; на самом деле он вновь переживал свой разговор с Парисом, который недвусмысленно сказал: «Передайте вашему правительству и моему другу Су Шуню, что русские не зря вошли в Тяньцзинь: Россия будет воевать с Китаем, как только мы уйдём. — Его глаза смотрели, не мигая. — Видите на рейде боевой русский корабль? Это знак того, что война не за горами. Поэтому, послушайте меня, — настаивал Парис. — Не спускайте глаз в Пекине с русского подворья. Это центр их резидентуры. Не пускайте Игнатьева в Пекин. Ему там не место».

Гуй Лян думал иначе, но и забыть угрозы он не мог, не имел права.

Председатель Тяньцзиньского торгового общества купец первой степени Хай Чжан Ву со всей присущей ему придирчивостью отмечал ничем не прикрытую, бросающуюся всем в глаза, неблагодарность европейцев. Он выделил им свой дворец — живите, радуйтесь, чувствуйте себя людьми, а не скотами, но вместо признательности, на которую он потаённо рассчитывал, иначе не имел бы права называться коммерсантом, получил откровенный и наглый грабёж. Ему сообщали, что бесчисленная прислуга дипломатов самым бессовестным образом растаскивает продукты из подвалов дворца, обменивает их на драгоценности и безделушки, ворует посуду и утварь, спит и видит, как бы что украсть, припрятать, испохабить. Из столового сервиза на сто двадцать человек осталось сорок или пятьдесят приборов, всё наиболее ценное было расхищено. Изящные предметы, инкрустированные хрусталём и хризолитом, рубинами и чистым крупным жемчугом, в одночасье лишились своих украшений. Того гляди, белые варвары оборвут шёлковые занавеси, скатают разноцветные ковры и вынесут мебель. Он едва не очутился в царстве мёртвых, когда узнал, что малахитовые лягушата с изумрудными глазами, и нефритовый дракон, которыми он так гордился, показывая всем своим гостям, центральный фонтан в парке, — исчезли навсегда. Как будто их там никогда и не было. Во вторую стражу они ещё пленялись красотой луны, а в третью стражу кто-то их лишил этого счастья. И золотых рыбок в бассейне не осталось. И сам бассейн стал отчего-то меньше.

Хай Чжан Ву вздыхал и проклинал воров. Пойди, найди их! Не станешь ведь обыскивать послов или всю армию союзников, будь они прокляты! Бродяги. Хочешь, не хочешь, прибегнешь к злословию, унизишь себя перед небом. Он кричал на слуг, заливал горе вином и злобно сознавал, что он унижен, оскорблён в своих лояльных чувствах к иноземцам. Теперь он на собственном опыте узнал, что тому, кто борется с бедностью, приходится труднее, нежели тому, кто врукопашную схватился с нищетой: нищему принадлежит весь мир, а бедному лишь то, что он страшится потерять. В эти дни ему впервые захотелось бросить всё и уйти в горы. Стать монахом.

Караульные казаки томились "на часах" под жарким солнцем, охраняли ворота и здание посольства, над которым развевался русский флаг. Те, кто был свободен, задавали "храповицкого" в отведённом им "флигере", или прохлаждались в китайской беседке, густо обвитой диким виноградом и плетущимися розами, смачно плямкая губами и сплёвывая косточки медовых фиников.

— Надоть домой привезть, — глядя на полную пригоршню длинных коричневых косточек, сказал хозяйственный Савельев. — То-то суседи подивятся.

— Чему? — выщелкнул косточку Шарпанов.

— Деревьям.

— Каким?

— Которые из косточек полезут.

— Не, — вяло протянул Шарпанов. — Энта фрукта у нас сроду не водилась.

— Авось, — держался за свою мечту Савельев. — У мине рука лёгкая, сподоблюсь.

— Эфто как же? — встрял в разговор Стрижеусов. — Зимой за пазухой станешь держать? аль под соломой?

Савельев посмотрел на косточки, подумал.

— А я ить ланжарею возведу, скажу детишкам пар держать: стеклом заставлю. Печь стану топить.

— Э!.. — укоризненно покачал головой Антип Курихин, — дурь земная! Пальмам не пар, климат нужон, садовник хренов.

Савельев обиделся.

— Сам ты, с присыпкой... чё б ты знал?

Антип кинул в рот финик, обсосал косточку и длинно цвиркнул слюной:

— Да я казак в седьмом колене, всех дедов-пращуров отродясь помню!

Он загорелся, и глаза его сверкнули.

— Ну, и чё ты знашь об своей родове? — с вызовов спросил Савельев и хитро прищурился, — Русские вы али нет?

— Казаки мы, — вскинулся Курихин. — Слободской народ.

— Стал быть, не русский? — взъелся на него Савельев и аккуратно завернул финиковые косточки в тряпицу. — Черемисы или чудь курносая.

— Казаки мы, утеклецкие, — упорствовал Антип. — Чиво надыть? Я казак — и цыть! Вольная птица.

— Казак, казак, — насмешливо повторил Савельев и спрятал узелок в карман. — Кизяк ты, если не считаешь себя русским.

— А русские кто? — хлопнул себя по штанам Курихин и вскочил. — Мордва поволжская? Татары?

— Дура, — добродушно прогудел Савельев, — Где мордва, там Русь.

— Татарская, — не сдавался Антип.

— А хучь какая, — подал голос Шарпанов, и в его ухе качнулась серьга. Он поддержал Савельева. Тот упёрся в лавку руками и снизу вверх смотрел на взъерошенного Курихина.

— Русский это православный христианин. Кто за веру нашу дедову — Христову! — жизнь свою готов отдать, за Матушку-Русь с супостатом сразиться, тот и русский.

— Будь ты хучь арап, хучь самоед тунгусский, — добавил Шарпанов и сбил фуражку набекрень. — Мордва пошла за Христом-Богом — стала русской.

— Кривичи и вятичи пошли, и в самый клин! — пристукнул кулаком ладонь Савельев. — Я про хохлов молчу: оне в разброде. Если только Николай Васильич сам… за всех, один в своём Отечестве…

— Это какой ещё Васильич? — ехидно ухмыльнулся Курихин. — Чтой-то я такого атамана не припомню! Бредишь, дядя? — Он задиристо сплюнул и сунул пальцы за ремень. — Тоже язанул: один за всех...

Савельев постучал себя по лбу.

— Вот здеся у тебя, Антип, не энто самое. Пустой чердак. Пыль-паутина: Гоголя не знаешь!

Курихин так и взвился.

— А он што? Святой?

— По мне, святее многих.

— Это с каких чудес?

— А вот с таких, — не отводя глаз, твёрдо ответил Савельев. — Читать его надоть. Про Тараса Бульбу слышал? про лихого казака?

Про Остапа, сына его, знаешь? Какую муку на костре принял за веру, за Христа?! — голос Савельева дрогнул, сорвался. — Темнота ты, Антип, бездуховная. Туда же, я те дам… Чё писано в Евангелие знаешь? Я говорю, ответь, от Иоанна…

Ни шебутной казак Семён Шарпанов, ни степенный урядник Ерофей Стрижеусов, ни сверкавший глазами драчливый Курихин, ни другие казаки, прислушивавшиеся к спору, не знали, что сказать, и не скрывали своего недоумения.

— Молчите? — укорил их всех Савельев и снова постучал себя по лбу. — А в Евангелие сказано: "В Начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог". Всё чрез Слово...

— А, — тоном догадавшегося человека протянул Стрижеусов, но поскольку ничего другого больше не сказал, стало ясно, что и он, как и все остальные, ничего не понял.

Курихин надвинул фуражку на глаза, задержал руку на затылке.

— Ну и што с того, какая притча?

— А такая, — миролюбиво ответил Савельев. — Александр Сергеич Пушкин и Николай Васильич Гоголь — он наставительно поднял палец, — скатали нашу Русь в волшебное яйцо, в русское слово, до скончания веков. Земли не будет, жизни на земле, а слово русское останется — у Бога. И если Богу надоть будет, раскатает Он ево опять, эфто яйцо, и все мы, стало быть, заговорим…. воскреснет Русь.

Брови у Курихина полезли вверх. Он недоверчиво глянул на Савельева: в своём ли тот уме? Как это, жизни не будет, а он, Курихин, или, скажем, вот его друзья, Шарпанов, Стрижеусов, да тот же Савельев, рядовой сорок четвёртого казачьего полка Оренбургского войска, зачнёть балакать, да ишшо и цигарку смолить? Хрен поймёшь.

Видя, что ни Курихин, ни другие казаки никак не отвечают на его слова, Савельев криво усмехнулся и замолк. Скажи своё и станешь всем чужой.

Когда молчание стало тяготить, Курихин выставил ногу, налёг на каблук, посмотрел цепко, исподлобья.

— Умильный ты казак, Савельев. Гляжу я на тебя, диву дивуюсь. Вроде со всеми и сам по себе. А што в приглядки-то зыркать? Язви што не так! — Он явно задирался.

— Будя, будя, — потянул его за рукав Ерофей Стрижеусов и усадил рядом с собой. — Охолонь малость.

— А я вам вот чиво скажу, — уводя разговор в сторону, развязал кисет Семён Шарпанов и стал сворачивать цигарку. — Чую, долго мы в Китае проторчим, — Он послюнявил бумагу, загладил самокрутку. — Эва сколища народу подвезли. Пехота, конница, опять же, артиллерия...