Пекинский узел — страница 6 из 110

— Это серьёзно?

— Совершенно. Господин Су Шунь умело пользовался механизмом поголовной преданности богдыхану и возвеличивал себя неимоверно.

Не знаю, как сейчас, — сказал Татаринов, — но в мою бытность его имя наводило страх и ужас. Наш переводчик Попов, давно уже бытующий в Пекине как член Духовной миссии, говорил мне, что министр налогов Су Шунь, маскируя личную выгоду интересами двора и нуждами народа, сколотил состояние, позволяющее ему содержать целую армию шпионов и осведомителей. Трибунал, прокурорский приказ, палата уголовных дел и военное ведомство целиком и полностью зависят от его щедрот.

Главнокомандующий правительственной армией Сэн Ван, дядя богдыхана, получает жалованье из рук господина Су Шуня. «Наш министр налогов сидит на мешках с золотом, но ходит в одном платье и ест обычную чумизу», — так говорят китайцы и ещё больше преклоняются перед своим кумиром.

— Чем он руководствуется как политик? — озабоченно спросил Игнатьев, всё больше поражаясь осведомлённости Татаринова.

— Лозунгом: «Превыше всего — дух».

— И тем, что раньше было лучше?

— Да. Он сторонник самоизоляции, самосохранения Китая.

— Интересно, есть ли у него враги?

— По всей видимости, были, — ответил драгоман. — Опытный интриган, мифотворец, до тонкости изучивший тайное искусство управления людьми, предсказатель будущего, гордый и вдохновенный льстец, краснобай и деспот, он убирает неугодных так искусно, что в глазах большинства своих друзей остаётся вне всяких подозрений — скромным, честным и миролюбивым.

— Придворным занудой, — рассмеялся Николай, прекрасно понимая, что иметь своим врагом такого «скромника» довольно неприятно: тяжко и опасно.

— Попов рассказывал, что одно время ходили упорные слухи о маниакальной кровожадности Су Шуня: поговаривали о его влечении к мучительству. Он посещал камеры пыток — «оранжерею признаний» и сам придумывал новые казни. Разумеется, эти сплетни, за распространение которых грозила лютая смерть, кое-что добавляют к образу министра налогов, вызывающему поголовный страх и оголтелую любовь, которые в своей совокупности заменяют общенародную славу — символ счастья и совершенства пути.

— Весьма занятно, — произнёс Игнатьев, и они надолго замолчали.

Кони мчали резво, словно упивались своей прытью, и ездовой изредка, для форсу, щёлкал над ними кнутом.

Высоко в небе заливался жаворонок, над обочинами мельтешили бабочки, цвиркали кузнечики, от колёс отскакивали длиннобудылые зелёные «кобылки».

По сторонам дороги цвёл шиповник и боярышник.

Низинки зарастали крапивой, на пригорках зацветал золототысячник, плёлся мышиный горошек, и путалась в бурьяне повитель.

А впереди, насколько видел глаз, цвели тюльпаны, полыхали маки — бескрайний алый шёлк степной весны, колеблемый дыханием небес.

После полудня дорога пошла в гору.

Сначала они взбирались на каменистое плато, затем долго, со скрипом, спускались вдоль берега безымянной речки, пересекли её и круто взяли влево, втянувшись в горное ущелье, узкое и непомерно мрачное. Трудно сказать отчего, но кони тревожились больше обычного, а казаки оглядывались по сторонам, хотелось как можно скорее миновать эту угрюмую теснину островерхих каменных громад.

Татаринов сказал, что где-то здесь, в этих скалистых отрогах добывают золото и ртуть, изумруды, сурьму и мышьяк.

Выбравшись из ущелья, остановились возле небольшого озера, окружённого гигантскими камнями и плакучими ивами.

В озере набрали рыбы: ловили ведром и руками. Загоняли гуртом в травяные мешки.

— На утрешнюю зорю бы сюда, — выжимая мокрые казачьи шаровары, проговорил хитроглазый Курихин, явно предлагая стать биваком, но Игнатьев показал на часы: — Надо торопиться.

Насобирали хвороста и разожгли костёр. Распотрошили, почистили улов: несколько десятков окуней и щук.

Сварили уху, большими ломтями нарезали хлеб, дружно пошвыркали хлёбово.

Отварную рыбу оставили на ужин.

— Не всё сразу, — по-хозяйски распорядился камердинер Дмитрий Скачков, и хорунжий поддержал его, стряхивая с колен хлебные крошки:

— Будет что кусакать.

Капитан Баллюзен раскрыл портсигар, выудил папиросу, размял в пальцах и, фукнув в длинный картонный мундштук, зажал его зубами так, что и тому, кто никогда не курил, захотелось проделать то же самое. Щёлкнув серебряной крышкой и сунув портсигар в карман, он достал спички и, чиркнув от себя, красиво, артистично прикурил.

Хорунжий тоже окутал себя дымом.

Перекур.

— Чур, моё не замай, — предупредил Стрижеусов, глядя, как Дмитрий Скачков увязывает таганок с рыбой.

Казаки захохотали.

— Евсей ты бухарский! — беззлобно ругнулся Шарпанов. — Котёл-то общой!

Выкурив по цигарке и напоив коней, казаки подтянули подпруги и умялись в сёдлах.

Колёса и копыта застучали по камням.

День сменялся вечером, ночь — утром, весна осталась позади — навстречу устремилось лето. Солнце палило, жгло плечи.

— Едем по Монголии, на задах мозолии, — время от времени повторял Савельев и болезненно морщился: сапоги от жары заскорузли, и отдавливали ноги.

Лица казаков обгорели, обветрились, носы шелушились.

Пустыню Гоби пересекли за десять дней — кони заметно устали.

— Чижало лошадкам, — горевал Шарпанов. — Чать, не верблюда.

Себя он жалеть не привык.

Ноги его скакуна были обсыпаны цветочным слётом, а шерсть скуржавилась и потемнела от росы.

Спали урывками, вставали в потёмках, пускались в путь по холодку. Уже в дороге наблюдали, как небо бледнело, прояснялось, высоко над горизонтом вспыхивали и светились нежной позолотой облачка. Иногда казаки видели сторожевых монголов, явно следивших за ними. Двигались те довольно быстрой рысью, но держались на отшибе, соблюдая дистанцию: уважали. Знали, что линейные казаки «шибко хорошо стрелял».

— Говорят, что пустыня безлюдна, — обращаясь к Татаринову, сказал Игнатьев и проводил глазами очередной торговый караван. — Как же она безлюдна, если дорог не счесть и караван идёт за караваном? Самый обычный проходной двор, только чересчур длинный.

— И чересчур узкий, — отвечал драгоман, подразумевая интересы России в Средней и Восточной Азии. — У него сильно обгорел нос, и он заклеивал его бумажкой.

В знойном мареве струились и дрожали очертания далёких гор. Николаю вспомнилось лето в отцовском имении, в сельце Чертолино. Мужики и бабы на покосе, аромат цветущих и скошенных трав, парные туманы в подлеске, над тихой стоячей водой; обильная роса на доннике, на лопухах, на развернувшем свои листья подорожнике. Где-то в роще гулко стучал дятел, куковала кукушка, на дорогу выскакивал заяц. И, словно догадавшись о его душевном настроении, Татаринов вздохнул: — Сейчас бы косой побренчать, росу посмахивать с травы.

— Одним словом, — засмеялся Игнатьев. — Сейчас бы домой!

— Домой, — согласился Татаринов. — Туда где косы, вилы, грабли.

Шалаши косцов, родной язык, русские песни.

Услышав про песни, хорунжий гаркнул: «Запевай»! и показал кулак Шарпанову. Тот понял. Свистнул и привстал на стременах:


Гой-да выпью рюмку, рюмку стременную,

Поклонюся родной мать-сырой земле...


С песнями, с частушками добрались до Калгана.

Пошли в мыльню.

«В Китае без воды и бани пропадёшь, — предупредил Татаринов. — Завшивленность народа ужасающа».

— А руки перед едой китайцы моют? — спросил Вульф.

— Большинство — нет, — ответил драгоман. — В этом они усматривают непокорность судьбе.

— Оригинально, — скорчил гримасу брезгливости секретарь.

Через два дня отдыха, взяв необходимый запас воды и провизии, двинулись по калганской дороге в сторону Пекина.

Игнатьев заметил, что как только они пересекли границу Китая, отношение к посольству стало более чем прохладным. Официальной встречи не было. Маньчжуры прислали двух чиновников — проводников, но это больше напоминало надзор, нежели гостеприимство.

Если что и утешало, так это природа Китая. Она была настолько эффектна сама по себе, что местами создавала готовые парковые уголки. Их естественная живописность очаровывала с первого взгляда. Горы — самой причудливой формы, нагромождения камней у горных озёр и рек — неизъяснимой фантастической окраски; обломки скальных пород сверкали вкрапленными в них самоцветами. Все виды дикой первозданной красоты встречались на пути. Между скалами и в их распадках, в суровых и таинственных расщелинах, порою на огромной высоте гнездились кусты терновника и барбариса, боярышника и кизила, изумлявшие своей яркой зеленью и радугой соцветий. То тут, то там камни и скалы смыкались в сказочные гроты, замыкали каменным кольцом уютные цветочные поляны. Встречались деревца с нежно-лиловой травчатой листвой и ярко-красными стволами. На одной лесной опушке встретились цветы, напоминающие белые фиалки. Серебристый тополь соседствовал с душистым можжевельником, с целыми его тёмно-сизыми зарослями с характерным пряно-смолистым запахом, бодрящим и дурманящим одновременно, как белые стебли маньчжурской конопли, обожжённой летним зноем.

— Я представляю, как здесь чудно осенью, — не скрывал своего восхищения Татаринов и жалел о том, что он не живописец. — С ума можно сойти от этой красоты!

Увитые плющом стволы могучих сосен, замшелые коряги кедров и чинар, следы давнишних и недавних буреломов, остовы скал, играющие всеми гранями изломов в рассветных лучах солнца, их причудливые формы, не сравнимые ни с чем, несли на себе печать загадочных доисторических времён, каких-то фантастических событий и явлений.

Татаринов и Вульф уговорили Игнатьева остановиться и хоть на время позабыть о суете, побыть наедине с природой.

— Притомились лошадки, надо погодить, — поддержал их хорунжий.

Там, где посольство спешилось, мелкие шустрые ручейки впадали в горную речку, а та, чему-то радуясь, играя солнечными бликами, прыгала с камня на камень, а то и вовсе летела вниз, очертя голову, в объятья водопада — шумела, пела, завораживала взор.