— И осень перепутала все планы, — сказал Вульф.
— Маньчжуры.
— Они упёрлись в стену без просвета, — склонился над грудой конторских папок секретарь. — И когда этот просвет появится, никто сказать не может.
— Кризис зреет.
— Не знаю, — случайно рассыпал листки по полу Вульф и начал собирать их, передвигаясь на корточках. — Гуй Ляна отозвали, Су Шунь что-то замыслил, о парламентёрах ни слуху, ни духу, — листков было много, и он явно досадовал: хотелось сгрести их в охапку и зашвырнуть в печь. — Ужасная несправедливость! — трудно сказать, по поводу чего было высказано им возмущение: то ли по поводу того, что он рассыпал бумаги и должен был их собирать, то ли по поводу захвата заложников. — Низость несусветная! — Наконец он собрал листки в папку и перетянул её бечёвкой. — И с этими тупицами ещё о чём-то говорить?
— Придётся! — ответил Николай, приучая секретаря к мысли, что тяготы их пребывания в Китае только начинаются. — Основные трудности нам ещё предстоит пережить.
— Но почему нам, почему? — почти на крике спросил Вульф. — Есть ещё американец...
Игнатьеву попалась на глаза последняя инструкция Горчакова, полученная ещё в Бэйцане, в самом начале лета, — и он с раздражением откинул её прочь: всё давно уже идёт не по канве светлейшего князя.
— Мы чисты, — с нажимом сказал он. — В глазах китайцев мы чисты, честны, миролюбивы. Мы те, кто ещё может исправить несправедливость. Тем белее, что обратиться больше не к кому: американец, как сквозь землю провалился; я написал ему, но он мне не ответил.
— Занят войной с тайпинами, — разогнулся Вульф. — Формирует иностранный легион в поддержку богдыхана.
— Вот-вот, продаёт мятежникам оружие, которое скупает у китайских дезертиров.
— Разве их так много?
— Я полагаю, счёт идёт на тысячи.
— Ого! Тогда, ему, такому занятому, и в самом деле не до нас.
— Он своё дело сделал, — с завистью в голосе вздохнул Николай. — И трактат ратифицировал, и деньги заработал.
— И на карачках не ползал, — имея в виду обряд коленопреклонения, сбивчиво проговорил Вульф. — Практичный человек.
— Американец, одним словом, — заключил Игнатьев и кликнул Дмитрия. — Чай скоро?
— Чичас, — отозвался камердинер. — Уже булькотит.
— В Шанхае ещё жарко, — мечтательно произнёс Вульф и тоже присел. — Вода тёплая, ласкает… хорошо. — Он хмуро поджал губы и начал протирать свои очки. — Вернёмся в Петербург, попрошусь в отпуск.
Николай промолчал. Отпуск это что-то нереальное.
После завтрака прибыл командир эскадры Лихачёв.
— Ваше превосходительство, — официально обратился он к Игнатьеву, хотя давно уже обращался к нему по имени-отчеству, — нам пора отчаливать. — Он указал на почётный караул, выстроившийся во дворе кумирни. — Надо спешить на "Светлану", вести её в Шанхай.
— Жаль, — сказал Николай и поблагодарил моряков за службу.
— Служим Царю и Отечеству! — гаркнули те так, что с каменной ограды взлетели воробьи.
Казаки, стоявшие поодаль, посмурнели. Что ни говори, а с моряками было веселее. Надёжнее. И караулы сменялись почаще.
— Иван Фёдорович, — взял Лихачёва за локоть Игнатьев и отвёл в сторону. — Дали бы вы мне в помощь одного офицера, одного мичмана и двенадцать матросов с клипера «Разбойник», он ведь всё равно стоит в Тяньцзине. Мне без них не обойтись.
— Для пышности свиты?
— Об этом и речь не идёт, — Он просительно взглянул на моряка. — Для охраны лодок с багажом посольства. Там подарки богдыхану, — добавил он шёпотом.
— А, гуаньси, — усмехнулся Лихачёв, — презент и подношение. — Он уже неплохо понимал значение расхожих слов, заученных в Китае.
— Традиция, — отпустил его локоть Игнатьев и развёл руками. — Обычай — деспот меж людей.
Лихачёв задумался, взялся за чёрный лаковый козырёк своей командирской фуражки, ребром ладони — от носа — сдвинул её к затылку и пообещал исполнить просьбу.
— Вижу, без моих матросиков вам не обойтись.
— Тогда, до встречи.
Они обнялись, и моряки, печатая шаг, направились к реке. Солнце поднялось высоко, земля просохла, и лёгкая бурая пыль чётко выхлопывалась из-под тяжёлых матросских ботинок.
— Собирайся, — сказал Игнатьев Дмитрию, провожавшему тоскливым взглядом моряков. — Мы тоже едем.
К полудню посольство добралось до Тунчжоу.
Расположились в юго-восточном предместье, в заранее присмотренной Татариновым и Баллюзеном вместительной кумирне на берегу реки. Вода была прохладной, но все с удовольствием выкупались. Перед тем, как нырнуть, казаки, раздевшись догола, весело загомонили, выкрикивая вперебой.
— Чур, не водогрей! Чур, не водогрей!
"Водогреем" выпало быть Савельеву, замешкавшемуся в жеребьёвке, самому старшему из казаков.
— Нашли молодого, — благодушно проворчал он и, разбежавшись, по-мальчишечьи сиганул в воду, взметнув фонтан брызг. — Горячо-о-о!
Остальные попрыгали следом. Вспомнили детство. Резвились, "кунали" друг дружку, плавали наперегонки. Потом сушились у костра, возбуждённо переговаривались.
— А цзинь по-ихнему золото.
— От ево, от золотишка-то, и гадость меж людёв.
— Известное дело.
— А ишшо, — подал голос Курихин, развешивавший на ветвях боярышника влажные портянки, — облизяна у них есть такая, с белыми ушами. Горбатая, ходит, как мы.
— А чё мы, горбатые? — забасил Бутромеев.
— Не горбатые, а ходит, как мы, как люди, то ись, — назидательно пояснил Антип и начал обрывать боярышник. — Если облизяну ту убить, а мясо съесть, будешь жить хучь сто, хучь двести лет, без разницы, покуль не надоест. Без устали и вдосталь. — Он нарвал полную пригоршню крупных красных ягод и, запрокинув голову, ссыпал их в рот. Прожевал и блаженно зажмурился. — Хороша боярка, самый смак...
— Хороша-то, хороша, а малина лутче, — продрался сквозь кусты низкорослого терновника Стрижеусов и показал фуражку, дно которой было усыпано чёрной перестоялой смородиной, вперемешку с малиной.
— Вишь ты, — поскрёб затылок Шарпанов, — у нас малина летом, а у них — по осени.
— Видать, два раза родит, — отозвался Беззубец и подмигнул ему. — Айда фрукту пошукаем. Сливу али што.
— Кислицу али курицу, — запрыгал за ними Курихин, пытаясь на ходу надеть сапог на босу ногу.
Стрижеусов пошёл, было, следом, но затем передумал: вернулся к костру. Сел на корягу и стал уплетать смородину. Он был из тех скупых казаков, что никогда не скажут: "Вот два станичника ко мне в гости идут", а непременно съязвит: "Вот ещё два голодных шпака на моё сало".
— Кто щупает пульс, уже лечит, — сидя у другого, "офицерского" костра, говорил Татаринов хорунжему. — Хороший врач и по биению сердца поставит диагноз, и по внешнему виду определит хворь.
— Да что они знают, коновалы? — скептически поморщился Чурилин. — Никто и ничего. Для свидетелей оно, конечно, для близиру, а так — не… Шаманят.
— Да, — вздохнул Вульф. — Как только люди осознали краткосрочность своей жизни, они принялись искать эликсир бессмертия.
— Если верить легендам, — сказал Татаринов, глядя на пламя костра, — в древней Китае жили долго. Одних шестисотлетних стариков насчитывалось больше тысячи.
— А старух? — поинтересовался Шимкович, обстругивавший ивовый прут перочинным ножом.
— Старух никто и не считал: их заведомо больше. — Татаринов усмехнулся. — Мифический старец Пэн Цзу дожил до семисот пятидесяти лет и выглядел ещё довольно бодро. Это он сказал: «Если в вашем доме очаг всегда холодный, вы или поэт с горячим сердцем, или бесстрастный философ».
— Чем образнее мысль, тем больше у неё авторов, — скептически заметил Вульф, первый заговоривший о бессмертии.
— Это примерно так же, как в артиллерии, у оружейников, — заметил Баллюзен. — Слава достаётся кузнецам: вот такой-то сделал, вот такой-то выковал; и почти никто не помнит тех, кто выплавил металл. Для меча или орудия.
— Мы ленивы и нелюбопытны, — с горечью в голосе процитировал Пушкина Игнатьев, — отсюда наши беды. Нам лень думать, лень помнить.
Кое-кому даже лень жить.
— А вот у китайцев замечательная память, — тоном хорошо осведомлённого человека раздумчиво заговорил Татаринов. — Они всё выучивают наизусть и никогда не забывают. Их любознательность направлена внутрь себя, внутрь своей культуры и традиций. Отсюда такой уверенный взгляд в будущее. Китайцы прекрасно знают своё прошлое, намного лучше, чем мы знаем свои дни рождения.
— А что их помнить? — удивился хорунжий. — Своё не растеряешь, а у людей не займёшь. Это жизнь.
Баллюзен недовольно поёрзал.
— Они помнят, а мы нет. Чем это объяснить?
— Небесным покровительством, — рассмеялся Игнатьев и через какое-то мгновение сказал другим серьёзным тоном. — Внутренней культурой.
— А я вот подумал, — отозвался Шимкович, — кит это самая великая рыба...
— Млекопитающееся, — поправил Вульф.
— Нy, да, — смутился прапорщик. — В общем, животное. Самое большое, а Кит-ай, — произнёс он раздельно, — если следовать логике и значению слов, выходит, самая большая страна. — Он помолчал и ещё раз с удовольствием сказал: — Кит Ай!
— Ай, кит! — переиначил Баллюзен.
— Головастый у нас прапорщик, мудрой, — с любопытством посмотрел на Шимковича хорунжий.
Тот опустил голову.
— Я так.
— Всё верно, — ободрил его Игнатьев. — Китай — великая страна.
Отсталая? Не без того, но главное, великая. А всё великое к чему-нибудь стремится, малое — нет!
— Как посмотреть, — произнёс Вульф. — Всё относительно.
Спорить не стали.
В глуши затона кружился тёплый ветерок, в прибрежном камыше текуче оживали шорохи. Уютно всплёскивалась речка, насквозь прохваченная солнцем, рябая от его косых, закатно-меркнущих лучей. Вдалеке, на противоположном берегу, клонились ивы, полоскали в воде листья. Николай задумался, вспомнил My Лань, прикрыл глаза. Три дня назад он глянул в зеркало и ужаснулся: увидел её мёртвое лицо. Сознание того, что её, может быть, уже и нет на свете, разрывало душу, угнетало волю, наполняло сердце неумолимою виной. Ведь то, что с ней случилось — это всё из-за него; в том, что она вышла из дому и больше не вернулась, в этом его вина. Не знай она его, не приходи в посольство, не общайся с ним, в её судьбе всё было бы иначе: люди Су Шуня не украли бы её. В том, что это сделано подручными Су Шуня, он не сомнев