Пекинский узел — страница 69 из 110

Шарпанов закурил и передал ему коробок спичек. Морщась от махорочного дыма, присел рядом с Курихиным на опрокинутую бочку и, надавливая на колено, потёр его через штанину.

— К дожжу мосол свербит, зудит, холера!-Он недовольно посмотрел на небо — чистое, безоблачное, по-осеннему прозрачное, и сплюнул под каблук. — Не сёдни-завтра подсуропит.

— Одначе, ветерок, — лениво возразил ему Курихин.

— Говорю, к дожжу. — Семён выпустил дым через ноздри и покосился на Бутромеева. — Англичане чиво хочут? — Тот пожал плечами: кто их знает. — Богдыхана скопырить, — видя замешательство товарища, важно пояснил он и вновь потёр колено. — А казну ево в Лондон переметнуть.

— А французам тады чё? — озаботился Курихин, жадно поглядывая на дымящуюся самокрутку. — Оставь, докурю.

— Хрен с присыпкой! — выпалил Беззубец. — Кукиш с маслом. — «Хрен с присыпкой» относился к Курихину, а "кукиш с маслом" — к французам. — По-первах я докурю, мы из конвоя.

— Ладныть, — с обидчивой угрозой засопел Курихин и жалостливо заблажил: — А мою ма-а-мыньку, сиротку беднаю, накрыли саваном и унесли…

— Не гомони, — прицикнул на него Савельев, — дай послухать.

— Француз, барон который, чиво лыбится? — въедливо прищурился Шарпанов. — Чо хотит?

— Ясно чиво, — ответил Беззубец. — Чевой-то замышлят.

— То-то они с нашим Палычем послуются, — ревниво заметил Савельев. — То мы к нему, то он к нам — бесперечь.

— Рассею под себя впрягает, вот! — погрозил пальцем Шарпанов и передал окурок Беззубцу. — На, Степан, смоли.

— На чужом горбу — до рая близко, — подал голос Стрижеусов и откровенно признался, что барон ему «не по нутру»: — Больно хитрой!

— Хитрой и стерьва, — уточнил Савельев.

— В обчем, — досадливо поморщился Шарпанов, налегая рукой на колено, — не кобенься, краса, свадьбы не будет.

— Трепаться нам ещё в охвостьях и трепаться.

— До зимы.

— У, лярвы долгорылые, — обозвал союзников Беззубец и сбил фуражку на затылок, — дать бы вам чертей за Севастополь! — Он ловко выщелкнул окурок, проследил его полёт и начал подниматься. — Прощелыги.

Союзники стояли лагерем ещё несколько дней — ждали освобождения парламентёров. Томясь неизвестностью, лорд Эльджин подходил к клетке с попугаем и набрасывал на неё чёрную тряпку. Хотелось тишины. Но не спасала и тряпка. Попугай турзучил её клювом и рвался из темницы.

— Ты-щя-ща че-тей! Ты-щя-ща че-тей!

По ночам в палатке было сыро — шли дожди. В поречных камышах кричали дикие коты, злобно и жутко.

"Господь даёт нам знание пути, а путь даёт нам знание о Боге", — погружался в раздумья Николай, не в силах что-либо изменить и предпринять. Ночь барабанила по стёклам крупными каплями дождя. Было тоскливо. Иногда ему казалось, что он бредит наяву. Слухи о скором перемирии лишили его покоя. Желание найти Му Лань, надежда увидеть её и обнять, сказать, как он её любит, гнала его в Пекин, а он сидел на месте. На что он мог рассчитывать? На милость. На Божью милость, да ещё на то, что без него союзникам не обойтись. Мысли путались, будили по ночам. Если жизнь есть сон, то чему радоваться? Радости во сне или радости наяву? Почему, если плачешь во сне, то днём смеёшься? Отчего такая стойкая и показательная противоположность? Земля темна и тьмой овеяна. Кто делит земли — проливает кровь. Вспомнилось лицо директора Азиатского департамента Ковалевского, — с густыми бакенбардами и покрасневшими веками: любил Егор Петрович играть в карты — частенько не спал по ночам. Едва Игнатьев увидел его близкие глаза, как они поплыли в сторону, и на их месте появилось древнее рисуночное письмо маньчжуров: вверху — огонь, под ним — отец Луна и мать Солнце. Чуть ниже — треугольники — верхний и нижний — смерть врагам! Затем поплыл прямоугольник, обозначающий степь — честность, прямоту. В центре — Соёмбо — плавают Ян-Инь — две рыбы мировой стихии. Земля и небо, огонь и вода. Мужчина и женщина. Вечный круговорот из прошлого в будущее через настоящее. А какое оно у него? Неизвестно.

Осенняя сырая ночь была мучительной, зловещей. Навязчиво-невыносимой. Хотелось броситься к дверям, толкнуть их, выскочить во двор, в туман, в ночную мглу, и быстро-быстро, может быть, бегом отправиться на шум, на голос суеты, на редкие огни Тунчжоу. Игнатьев петербуржец, он столичный житель, с юных лет привыкший к яркой светской жизни, к роскоши и блеску Зимнего дворца, к помпезности царских приёмов и торжеств, к радости общения с друзьями, вынужден прозябать на краю земли, в глухой заброшенной кумирне... « Господи, — шептал он про себя, — здесь ведь ничего не происходит. Здесь не двенадцать лун — двадцать четыре, а ночь растягивается на целое тысячелетие… Кошмар». Николай зажимал виски руками и не знал, что предпринять. Всё, что он способен был обдумать, он обдумал. Всё, что в его силах пережить, он пережил. Три дня назад он глянул в зеркало и обомлел: увидел помертвевшее лицо Му Лань. Тронул рукой — лицо исчезло. А сегодня ночью он услышал её голос. Она громко позвала его, так явно, что он сразу же вскочил, сел на кровати — где она? как оказалась здесь? приехала сама? Нет, рядом её не было. Дмитрий спал на полу — перед его дверью. Когда Игнатьев выглянул, он сразу вскинул голову — спал чутко:

— Ась?

— Спи, спи, — тронул его плечо Игнатьев, не столько для того, чтобы успокоить своего телохранителя, сколько для себя — поверить в реальность происходящего. Голос был, он его слышал. Слышал так же явно, как только что явно коснулся Дмитрия: — Спи.

Воображение в сотнях подробностей рисовало страшную своей неопределённостью судьбу похищенной Му Лань. То она виделась ему наложницей в гареме богдыхана, то невольницей в доме Су Шуня, то представлялась в сумрачном сыром подвале, шьющей день в ночь — без отдыха и сна — бельё для китайских солдат: рабыней государства. Попов говорил, что таких подпольных фабрик в Поднебесной больше, чем нищих на свалке. Шла девушка по улице, свернула за угол и все: пиши — пропала. Страшные настали времена: ходи и оглядывайся, сторожись и бойся.

Игнатьев снова лёг, укрылся одеялом.

«Если на первых порах у вас всё будет валиться из рук, не торопитесь расписываться в собственном бездарности и ругать себя за нерадивость, — говорил ему перед отъездом в Китай князь Горчаков и мило улыбался, стараясь быть напутственно-учтивым. — Пройдёт совсем немного времени, и вы поймёте, что нужно делать для того, чтобы дела пошли в гору, а неудачи, которые доставили вам столько горестных минут и приступов безудержного самоедства, развеются, как утренний туман. — Светлейший князь желал ему удачи. — На пути к достижению заветной цели, лучше ничего не загадывать. Не забывайте, что если хочешь насмешить судьбу, поделись с ней своими планами. И, упаси Бог, — предупреждал Горчаков, — брать деньги в долг: они не дадут вам и шагу ступить, так и знайте! К цели нужно лететь стрелой — лёгкой и бездумной»!

В последние дни Игнатьев не мог отделаться от навязчивого чувства, что в чём-то ошибся. Что-то проглядел и не учёл. Он тщательно анализировал свои недавние поступки и слова, соотносил всё то, что приходилось брать на веру: двусмысленности, экивоки, недомолвки, пытаясь отыскать ответ на мучившее его сомнение: всё ли он правильно сделал? Он не был сторонником тех, кто учил: «Пусть всё идёт, как идёт». Нет, он желал сам влиять на предстоящие события и ничего не отдавать на откуп обстоятельствам. Как говорил ему один знакомый хирург: «Если надеяться на авось, потом уже и скальпель не поможет». Иными словами, когда мы любим настоящее, влияем на него, будущее перестаёт казаться обманчиво-пугающим. «И всё же, — говорил Игнатьев сам себе, просыпаться под убаюкивающий шелест осенней листвы и тихого дождя, вставать и приступать к делам, когда дела застопорились, а время словно увязло в топкой глине осенней распутицы, занятие не из приятных. Однако, — вздыхал он, — вставать надо, ведь дела, которые обидно заколодило, никто не сдвинет с места, кроме меня одного. Мои заботы, мои и хлопоты».

Связь с Горчаковым была прервана, и всё приходилось решать самому.

Среди тревог и волнений кочевого быта, связанных с постоянными переездами с места на место, из тесной каюты в просторные апартаменты, из дворцовых покоев в забытую всеми кумирню, он приучился ничего не просить для себя лично, понимая, что, в общем, ему ничего и не надо, лишь бы двигалось дело, да нашлась My Лань...

Чувствуя, что уснуть не удастся, Николай зажёг лампу и принялся писать в Верховный Совет, давая возможность маньчжурскому правительству возобновить в ним прерванные отношения. В своём письме он ещё раз подчеркнул свой нейтралитет.

Фаянсовая мартышка, с которой он теперь не расставался, радостно щерила зубы. Заражала оптимизмом. Лукаво умалчивала о том, что ум должен быть деятельным, а деятельность — умной. Кто умно трудится, тот меньше устаёт. Да и вообще, безвестный труд — двойное благо.

В кумирне было сыро, он продрог и накинул на плечи мундир.

Суть любой надежды — устремлённость: благостный зов, хотя надежду никоим образом нельзя сравнивать с верой. Иди и веруй — вот спасительный завет. Кто верит, тот уже надеется. Надежда — дыхание веры.

Игнатьев взял руки только что написанное им письмо и перечитал его. Всё, вроде, верно. Есть в его словах и дыхание веры, и стойкость позиции. Не лишено письмо и уважительной приветливости, ласка усмиряет. Не сразу, но заставляет одуматься. Сразу или чихают, или кончают жизнь самоубийством; всё остальное требует и сил, и времени, и средств.

Он отложил письмо, придвинул к себе мартышку, беспечно скалившую зубы на фаянсовом осле, подвигал её по столу, повертел в пальцах. Щёлкнул ногтем по копытцам ослика. Судя по всему, жизнь людей овеществляется. Жизнь одних обращается в золото, других — в камни. Чаще всего — в надгробные. Жизнь художника тождественна его картинам, жизнь писателя — книгам, а жизнь дипломата — трактатам и договорам, им заключённым. Истинно добродетельная жизнь воплощается в память всего человечества, которая и своевременна, и как бы вездесуща, то есть — истинна. Таким образом, можно полагать, что к истине ближе всего подходит память. А память — к истине.