Карие глаза монашка так и загорелись.
— Ах, если б мне на святого старца хоть одним глазком взглянуть!
— Сиди, жди. Бывает, что на бережок выходит, только редко — уж силы не те. Видно, вознесётся скоро.
Пелагий наклонился к лодочнику и прошептал:
— Мне бы вблизи, а? Свозили бы меня на остров, отче, а я бы век за вас Бога молил.
Клеопа слегка отпихнул мальчишку, отвязывая конец.
— Ишь чего захотел! За такое знаешь что?
— Совсем никак невозможно? — тихонечко спросил рыжеволосый и показал из белого кулачка уголок бумажки.
Брат Клеопа пригляделся — никак рублевик.
— Не полагается, — вздохнул он с сожалением. — Узнают — скудной не миновать. На неделю, а то и на две. Я на хлебе да воде сидеть не могу, от воды у меня башка пухнет.
— А я слыхал, будто по нынешним временам никто из братии кроме вас на остров плавать всё равно не насмелится. Не посадят вас в скудную, отче. Да и как узнают? Тут ведь нет никого.
И бумажку свою прямо в руку подпихивает, искуситель.
Взял Клеопа тинник, посмотрел на него, задумался.
Тут вдруг и вторая бумажка образовалась, словно сама по себе.
Рыжий бесёнок её насильно всунул в нерешительные пальцы лодочника.
— Одним глазочком, а?
Монах развернул обе кредитки, любовно погладил, тряхнул сивыми патлами.
— А у тебя двумя глазочками и не получится, гы-гы! — заржал Клеопа, очень довольный шуткой. — Где физию-то обустроил, а? С мастеровыми, поди, помахался? Тихий-тихий, а видно, что шельма. Из-за девок? Ох, ненадолго ты в послушниках, Пелагий. Выгонят. Скажи, с мастеровыми? Из-за девок?
— Из-за них, — потупив взор, сознался монашек.
— То-то. «Святым старцем стать хочу», — передразнил Клеопа, пряча полтинник и бумажки в пояс. — И на остров-то, поди, из озорства восхотел? Не ври, правду говори!
— Так ведь любопытственно, — шмыгнул носом Пелагий, окончательно входя в роль.
— А денег-то откуда столько? Из пожертвований натырил?
— Нет, отче, что вы! У меня тятенька из купечества. Жалеет, присылает.
— Из купечества — это хорошо. За проказы в монастырь загнал? Ничего, раз жалеет, то смилостивится, обратно примет, ты жди. Ну вот что, Пелагий. — Лодочник оглядел пустынный берег, решился. — Вообще-то был случай в прошлом годе. Ободрал я себе всю десницу об морду отца Мартирия — зубья он, пёс смердящий, под кулак выставил. Так руку разнесло — грести невмочь. Сторговался с Иезикилем-подметальщиком, чтоб пособил: я на одном весле, он на другом… Три дни так плавали. Эх, была не была. Увидят — скажу, снова рука заболела. Залезай!
А сам уж от исподнего полосу оторвал и на руку наматывает.
Сели на вёсла, поплыли.
— Только гляди у меня, — строго предупредил Клеопа. — Из лодки на остров ни ногой. Туда ступать одному мне дозволено. И слушай в оба уха, что старец изречёт — у меня башка стала дырявая, а повторять он не станет. Иной раз, честно сказать, пока до отца эконома дойду, забываю. Тогда вру что на ум взбредёт.
Пелагий, гребя, всё поглядывал через плечо на медленно подплывающий Окольний остров. Там было пусто, бездвижно: чёрные камни, блеклая серая трава, прямые сосны торчали на макушке холма, словно вставшие дыбом волосы.
Лодка ткнулась носом в песок. Брат Клеопа взял корзинку с провизией, соскочил на берег. Напарнику погрозил пальцем: тихо, мол, сиди.
Послушничек перевернулся на скамье, подпёр руками подбородок, раскрыл глаза широко-широко — одним словом, приготовился.
И увидел, как один из чёрных валунов вдруг шевельнулся, будто разделившись на две части, большую и поменьше. Та, что поменьше, распрямилась и предстала глухим чёрным мешком, сверху остроконечным, снизу пошире.
Мешок медленно двинулся вниз, к полосе прибоя. Пелагий разглядел две руки, посох, белую схиигуменскую кайму вдоль облачения и под самой верхушкой куколя — череп со скрещенными костями. Рука отрока сама потянулась перекреститься.
Лодочник привычными движениями выложил на плоский камень привезённое: три малых хлеба, три глиняных крынки, мешочек соли. Потом подошёл к старцу, ткнулся губами в жёлтую костлявую руку и был благословлён крестным знамением.
Пелагий сидел в лодке, весь съёжившись. Череп с костями, конечно, смотрелся жутко, но хуже всего были дырки на закрытом лице, сквозь которые смотрели два блестящих глаза — прямо на послушника. Но и того безликому старцу Израилю показалось мало. С трудом ступая, он подошёл к самой лодке, встал напротив оробевшего монашка и некоторое время разглядывал его в упор — должно быть, отвык видеть иных посланцев из внешнего мира кроме Клеопы.
Лодочник пояснил:
— Это я руку зашиб, одному не угрести.
Схимник кивнул, по-прежнему глядя на новичка. Тогда Клеопа, кашлянув, спросил:
— Какое будет нынче речение?
Пелагию показалось, что чёрный человек вздрогнул, словно выйдя из задумчивости или оцепенения. Повернулся к монаху, и раздался низкий, сипловатый голос, очень ясно, с промежутками между словами, проговоривший:
— Ныне — отпущаеши — раба — твоего — смерть.
— Ох ты, Господи, — испугался чего-то Клеопа и суетливо закрестился. — Ну теперь жди…
Поспешно полез назад в лодку, толкнув ногой берег.
— Чего это, дяденька? — спросил отрок, оглядываясь на святого старца (тот опирался на посох, стоял неподвижно). — Это он что такое про смерть сказал, а?
— Леший тебе «дяденька», — огрызнулся озабоченный чем-то Клеопа. — Налегай на весло-то, налегай! Вот те на, вот те и сплавали!
И только уже у самого ханаанского берега объяснил:
— Если сказано: «Ныне отпущаеши раба твоего» — стало быть, один из схимников преставился. Завтра на его место другого повезу. Заждался уж отец Иларий-то. Нынче же вечером отпоют его и в Прощальную часовню отведут, в одиночестве с миром прощаться — куколь зашивать, дырки в нём резать. А чуть свет повезу живого к мёртвым… Эх, и что людям на свете не живётся! — Клеопа покачал косматой башкой. — Но старец-то, Израиль-то, каков! Это он, считай, семерых уже пережил. Знать, богато нагрешил, не допускает пока к Себе Господь. Кто ж у них преставился-то? Старец Феогност или старец Давид? Как речено было, в точности?
— «Ныне отпущаеши раба твоего смерть», — повторил Пелагий. — А «смерть»-то зачем прибавлена?
Клеопа шевелил губами, запоминая. На вопрос только плечами пожал: не нашенского ума дело.
Ну что ещё рассказать о происшествиях этого дня?
Разве что про домик бакенщика, хотя это будет уж совсем непонятно.
Распрощавшись с лодочником, Пелагий обратно в город пошёл не сразу, а сначала прогулялся бережком до одинокой бревенчатой избушки — той самой, недоброй, что уже не раз возникала в нашем повествовании. Идти от Постной косы было всего ничего: сотню шагов до Прощальной часовни, да потом ещё шагов полтораста.
Послушник обошёл неказистый домик кругом, заглянул внутрь через пыльное окошко. Щекой прижался к стеклу, стал водить пальцем по грубо накарябанному восьмиконечному кресту. Сказал одно-единственное слово: «Ага».
Потом вдруг сел на корточки, принялся шарить руками в лебеде. Поднёс к лицу какую-то мелкую штуковинку (свет осеннего дня уже мерк, и видно было неважно). Сказал второй раз: «Ага».
Оттуда отрок что-то очень уж безбоязненно направился к заколоченной двери, подёргал. Когда дверь хоть и со скрипом, но довольно легко отворилась, внимательно рассмотрел торчащие из створки гвозди. Сам себе кивнул.
Вошёл внутрь. В полумраке было видно грубый стол, на нём — раскрытый гроб, крышка которого валялась на полу. Послушник пощупал домовину так и этак, зачем-то водрузил крышку на место и легонько прихлопнул сверху. Гроб закрылся наплотно, с хрустом.
Юнец подошёл к окну, где лежали два мешка с соломой. Зачем-то поставил их один на другой. Потом, озабоченно поглядывая на быстро тускнеющий свет в окне, встал на лавку и повёл ладонью по гладко обтёсанным брёвнам стены. Начал сверху, под потолком, затем прошёл следующий ряд, ниже, ещё ниже. Закончив таинственные манипуляции у одной стены, перешёл к следующей и занимался этим странным делом долго.
Когда стекло зарозовело последними отблесками заката, Пелагий в третий раз произнёс своё «ага!» — теперь ещё радостней и громче, чем прежде.
Вынул из-за пазухи вязальную спицу, поковырял ею в бревне, извлёк пальцами нечто совсем уже крошечное, размером не более вишенки.
Долее этого в избушке задерживаться не стал.
Быстро зашагал по пустынной дорожке к Новому Арарату и полчаса спустя уже был на набережной, близ автоматов со святой водой.
Сначала прошёлся мимо (людновато было), потом улучил момент и — шасть в щель меж павильоном и забором.
А ещё минут через десять на променад вышла скромная молодая дама в чёрном богомольном платочке, завязанном прямо по глаза — предосторожность, пожалуй, излишняя, ибо по вечернему времени синяка всё равно было бы не видно.
Кое-что проясняется
Вечером у себя в комнате Полина Андреевна написала письмо.
Владыке Митрофанию света, радости, силы.
Если Вы, отче, читаете это моё письмо, значит, меня постигла беда и я не получила возможности рассказать вам всё на словах. Хотя что такое «беда»? Может, то, что у людей принято называть «бедой», на самом деле есть радость, потому что когда Господь призывает к Себе одного из нас, то что же в этом дурного? Даже если и не призывает, а подвергает какому-нибудь тяжкому испытанию, то и этому тоже печалиться нечего, ведь для того мы и рождены на свет — испытание пройти.
Ах, да что же это я Вам, пастырю, про очевидное проповедую! Простите меня, глупую.
А пуще того простите за мой обман, за своеволие и бегство. За то, что похитила все Ваши деньги, и за то, что часто раздражала Вас своим упрямством.
Ну вот, а теперь, когда Вы меня простили (да и как вам меня не простить, если со мной приключилась беда?), перехожу прямо к сути, ибо записать надо многое, а нынче ночью у меня ещё дело. Но про дело — в самом конце. Сначала изложу всё по порядку, как Вы любите (то есть не «по-бабьи», а «по-мужски»): что слышала от других; что видела собственными глазами; какие из всего этого делаю выводы.