Пэлем Гренвилл Вудхаус. О пользе оптимизма — страница 27 из 44

Сказано – сделано. Вудхауса под конвоем отвозят обратно в Лоу-Вуд и дают десять минут на сборы. Взяты с собой собрание сочинений Шекспира, томик Теннисона, табак, карандаши, три блокнота, четыре трубки, пара ботинок. А также – бритва, мыло, рубашки, носки, нижнее белье, полфунта чая. Кроме того, Этель в последний момент подложила в чемодан бараньи ребрышки («Ты же так их любишь!») и плитку шоколада. А вот «Радость поутру» в чемодан не поместилась, и незаконченная рукопись осталась лежать на письменном столе – до лучших времен. В спешке не был взят с собой и паспорт. Когда чемодан был собран, писателя вновь доставляют в комендатуру Пари-Пляжа, сажают с еще несколькими местными англичанами в автобус – и везут невесть куда.

Глава четырнадцатая. «Сожалею новостей нет полагаю опасность невелика»

Такую телеграмму недели за три до отъезда Вудхауса из Лэ-Тукэ отбила Леонора в Нью-Йорк Полу Рейнолдсу в ответ на его взволнованное послание. Рейнолдс беспокоился – отчасти за своего знаменитого подопечного и друга, а отчасти – за свою прибыль: вудхаусами литературные агенты не бросаются. Получив телеграмму от Леоноры с тревожной первой фразой и обнадеживающей второй, Рейнолдс тут же пишет в Лоу-Вуд, выражает искреннюю надежду, что «нынешние обстоятельства не чересчур тяжелы», и тут же переходит к делу: не напишет ли Пэлем в «Saturday Evening Post» очерк о своих злоключениях? А спустя еще две недели извещает Этель (Вудхауса в Лоу-Вуде уже нет), что в Америке составлена петиция на имя немецкого посла с просьбой поспособствовать освобождению ее мужа. Таких петиций будет в течение ближайшего года несколько.

Телеграмма Рейнолдса едва ли очень воодушевила Этель Вудхаус. Когда ее мужа забрали, она написала Маккейлу, что «едва не лишилась рассудка». В реквизированной немцами вилле оставаться было невозможно. И спустя несколько дней ей удалось добыть ордер на крошечную комнатку окнами на задний двор у некоей мадам Бернар, в местном рыбохозяйстве, в полусотне километров от побережья, «посреди запущенного поля», куда вскоре и переселилась с несколькими чемоданами, неунывающим попугаем и тоскующим без хозяина мопсом. Было отчего пасть духом – но дней через десять пришла открытка: Плам писал, чтобы Этель не волновалась, у него всё хорошо, он в Лилле.

В Лилль, куда Вудхауса и еще одиннадцать интернированных в Лэ-Тукэ англичан везли на автобусе часов восемь, прибыли только к вечеру. По пути, в Этапле и Монтре, автобус останавливался и брал новых задержанных. В девять вечера (узнаём мы из лагерного дневника Вудхауса, который он впоследствии назовет «Вудхаус в стране чудес») добрались, наконец, до Лооса, предместья Лилля. И спустя еще полчаса въехали в ворота местной тюрьмы, старого, похожего на крепость здания, где Вудхауса поместили в камеру номер 44 вместе с Элджи, бывшим клоуном, владельцем бара «У Элджи» в Лэ-Тукэ, и пожилым настройщиком пианино Картмеллом. Но прежде – внесли в реестр фамилию писателя («Видхорз») и состав его преступления: «англичанин».

Первую ночь в плену Вудхаус провел, лежа на тонком соломенном матрасе прямо на полу под грубым одеялом, не раздеваясь, – единственную в камере кровать он великодушно уступил Картмеллу, который был еще старше него (и которого, как и всех интернированных старше шестидесяти, через пару недель отпустили). А утром, после бессонной ночи, с журналистской хваткой зафиксировал в блокноте первые впечатления:


«Камера четыре метра на три, стены беленые, в углу под окном кровать. Окно большое, полтора метра на метр, воздух довольно свежий. Пол гранитный. Стол и стул привинчены к полу. Туалет в углу у двери. Дверь деревянная, внизу на ней новые панели – в них во время бомбежки стучали ногами заключенные. Одно из стекол в окне разбито шрапнелью, на стенах тоже выбоины от шрапнели… Возле туалета в стене маленький умывальник с краном, вода совсем чистая. Наверху две скобы… В углу у двери дубовая полка, наполовину разломанная заключенными, бившими в дверь. Один деревянный крючок»[62].


Такие подробности (панели, выбоины, скобы, деревянный крючок) подметил бы не всякий, даже опытный и дотошный следователь.

Тюремный режим описан Вудхаусом столь же дотошно (описывать, правда, особенно нечего).

7:00 – подъем.

7:30 – завтрак: миска водянистой, едва теплой похлебки и буханка черствого хлеба, которые надзиратель просовывает в узкое окошко в двери.

8:30 – получасовая прогулка, а если быть точным, – стояние на заднем дворе, огороженном высокой кирпичной стеной.

11:00 – обед: овощная похлебка, но чуть погуще, чем утром.

17:00 – ужин: в третий раз овощная похлебка.

Всё остальное время никто не мешал Вудхаусу наслаждаться гением Шекспира. Что тут скажешь: не санаторий, конечно, но бывает ведь и хуже. Кстати о санатории. Спустя несколько дней после приезда заключенные англичане пожаловались коменданту на грубое обращение французских надзирателей. И комендант, вместо того чтобы заключенных примерно наказать… устроил надзирателям разнос и смягчил режим. Разрешил англичанам свободно передвигаться по тюрьме. А когда пришло время Лоос покинуть, немецкий солдат подошел к Вудхаусу, крепко пожал ему руку и сказал: «Спасибо вам за Дживса». Мы еще забыли сказать, что по дороге в Лилль немецкий сержант давал англичанам сигареты и позволял запастись на остановках красным вином. Вот они, оказывается, какие немецкие солдаты – отзывчивые, великодушные, начитанные! Нам бы таких на Восточном фронте!

Лооская тюрьма была, как выяснилось, всего лишь перевалочным пунктом. И спустя несколько дней интернированных, без малого тысячу человек, посадили в поезд и повезли еще дальше на восток, в Льеж, за 170 километров от Лилля. Условия переезда, продолжавшегося с восьми вечера до полудня следующего дня, равно как и пребывание в льежской тюрьме, санаторными никак не назовешь. Глухие телячьи вагоны вместимостью «Quarante hommes, huit chevaux»[63]. Есть и пить за всё время пути не дают. Обращаются грубо, кричат. В льежских казармах, находившихся высоко на горе и заляпанных кровью и грязью, длинные очереди за похлебкой. Стены казарм испещрены рисунками и надписями, от которых, пишет Вудхаус, «щёки скромности заливает краска стыда». Переклички дважды в день, утром и вечером, стоять на казарменном плацу приходится часами – всякий раз кого-то не досчитываются. Даже мисок для похлебки, которую разливают из больших котлов, и тех нет, приходится копаться в мусорных кучах на задворках в поисках старых походных котелков и консервных банок. Бельгийцы куда грубее французов, незлобивый по природе Вудхаус, которого никак не заподозришь в «национальном чванстве», записал, что будет рад, если на своем веку больше никогда не увидит ничего бельгийского. Впрочем, даже и тут Вудхаусу воздалось по вере. Когда он сошел в Льеже с поезда, к нему, словно подтверждая его весьма спорную гипотезу, что «в тюрьме все проявляют себя с лучшей стороны», подошел «обходительный старый генерал». Подошел, спросил, сколько ему лет, приподнял его чемодан, посетовал, что чемодан слишком тяжелый, подозвал грузовик, а потом полюбопытствовал, успел ли Вудхаус поесть… Слёзы наворачиваются на глаза от такого человеколюбия! Возможно, впрочем, всё это чистой воды вымысел.

В льежских казармах, где содержались еще и французские военнопленные, англичане тоже пробыли не больше недели, и 3 августа, как раз когда Леонора с уверенностью писала А. П. Уотту, лондонскому литературному агенту Вудхауса, что отчим всё еще у себя дома в Лэ-Тукэ, интернированных снова, уже в третий раз, перевели. На этот раз в городок Юи, в сорока километрах от Льежа, в местную тюрьму с грозным, не сулящим ничего хорошего названием «Цитадель».

«Цитаделью» выстроенная во времена наполеоновских войн тюрьма называлась неслучайно: 800 интернированных англичан почувствовали себя погруженными на месяц с лишним в атмосферу настоящего готического романа. Мрачный, с виду средневековый, замок на вершине крутой горы. Крыши небольшого, мирного бельгийского городка далеко внизу еле видны. В замок из города ведет длинная крутая лестница с высокими, выщербленными каменными ступенями. Стены тюрьмы толщиной 14 футов, в стене узкие бойницы, откуда в темные узкие коридоры замка пробивается слабый свет и слышны голоса родственников и друзей, пришедших на свидание с заключенными и стоящих снаружи, на верхних ступенях лестницы. Переговариваться можно через бойницы, но тогда не видно, с кем говоришь. Чтобы увидеть, надо влезть на высокий подоконник, лечь на него головой вперед и, рискуя жизнью, высунуться по пояс в узкое окошко.

Камеры крошечные, спят заключенные на голом полу, в лучшем случае – на охапке соломы, которую под себя подгребают. Одеял хватает всего человек на двадцать, остальные, в том числе и Вудхаус (теперь он не Видхорз, а Уайтхаус – прогресс налицо), укрываются чем придется. Живут заключенные впроголодь, вместо хлеба у них крошечные галеты, комок масла (и то не каждый день), эрзац-кофе, капля джема и кусочек сыра в два дюйма длины и такой же ширины из тюремного ларька – джем и сыр считаются пиршеством. Плюс – дежурное тюремное блюдо: жидкая капустная похлебка два раза в день, утром и вечером. Вудхаус любил поесть, голод переносил плохо, и пристрастился жевать спички: «Суешь спичку в рот, пожуешь, разотрешь в кашицу и глотаешь». Когда кончался табак, курили чай или солому; от курильщиков чая, вспоминает Вудхаус в «Дрессированной блохе», «в камере стояла тошнотворная, сладковатая и на диво стойкая вонь». От курения чая страдали не только сокамерники, но и сами курильщики, со многими случались припадки: сидит человек, попыхивает себе трубкой и вдруг завалится на бок… Возможно, правда, – не от курева, а от голода.

Выглядели заключенные соответственно: обросли бородой, в шапках, в протертых до дыр пальто и дырявых, штопаных брюках. «Очень похожи на футбольных болельщиков с севера», – пошутил однажды Вудхаус. Шутил он, поддерживая других и себя, постоянно – иного способа справляться с жизненными тяготами, тем более в тюрьме, не придумано. И вообще, как в Лоосе и Льеже, держался молодцом: сам, несмотря на преклонный возраст, вызывался убирать двор и камеру, чистил картошку, носил из кухни тяжелые котлы с похлебкой – и никогда не жаловался. При этом писал в дневнике об «ужасе, притаившемся за углом», о «тревожном ожидании», об «огромном страхе» за свою «милую киску» Этель – она уже давно не давала о себе знать. Не жаловался и даже «качал права»: 21 августа пишет прошение от имени 800 заключенных в Брюссель, в штаб Красного Креста, чтобы им разрешили «связаться с семьями». Коллективное письмо было у него отобрано и перед строем, в назидание остальным, разорвано у него на глазах. «Не положено!»