Пелэм, или приключения джентльмена — страница 54 из 121

[535] есть pabulum animi,[536] и ум человеческий, в уединении неизбежно ограничивающийся немногими предметами, сосредоточеннее размышляет обо всем, с чем соприкасается. Эта сосредоточенность входит в привычку, накладывает свою печать на мышление в целом, и все, что затем исходит от этого ума, носит явственные следы этого долгого, плодотворного созерцания.

— Heus Domine![537] — воскликнул Винсент. — С каких это пор вы стали читать Цицерона и рассуждать о мышлении?

— О, — ответил я, — быть может, я менее невежествен, нежели стараюсь казаться; сейчас я стремлюсь быть законченным денди; со временем, возможно, мне взбредет на ум стать оратором, или острословом, или ученым, или вторым Винсентом. Вы еще увидите, много раз в своей жизни я четверть, а то и полчаса проводил не так бесполезно, как вы думаете.

Винсент, видимо сильно взволнованный, встал, но тотчас снова уселся и в течение нескольких минут не сводил с меня темных сверкающих глаз, а выражение его лица было так благородно и серьезно, как никогда.

— Пелэм, — молвил он наконец, — вот ради таких минут, как эта, когда ваше подлинное, лучшее «я» прорывается наружу, я искал общения и дружбы с вами. И сам я — не совсем такой, каким я кажусь; быть может, мир еще убедится, что Галифакс[538] — отнюдь не единственный государственный человек, для которого занятия литературой явились превосходной подготовкой к делам чрезвычайной важности. Пока что — пусть меня по-прежнему считают педантом и книжным червем: подобно некоему более смелому авантюристу, я «жду своего часа». Пелэм, предстоящая сессия будет бурной! Вы подготовитесь к ней?

— Нет, — ответил я, снова впадая в обычный свой тон томной аффектации, — я слишком буду занят: Стульц, и Неджи,[539] и Тэттерсол,[540] и Бакстер,[541] и еще сотня других им подобных не оставят мне ни одного свободного часа. Не забудьте, это мой первый сезон в Лондоне со времени моего совершеннолетия.

Винсент, явно огорченный, взялся за газету, но как человек светский быстро подавил свое недовольство.

— Парр,[542] снова и снова Парр, — сказал он. — Газеты полны им. Видит бог, я не менее, чем всякий другой, уважаю ученость, но я ценю ее во имя той пользы, которую она приносит, а не во имя ее самой. Однако я не намерен подвергать сомнению блестящую репутацию Парра — она мимолетна. Недолгий проблеск посмертной славы — таков удел литераторов, не оставляющих потомству ничего, кроме своего имени. A propos — знаете ли вы мой каламбур насчет Парра и майора?

— Нет, не знаю, — ответил я. Majora canamus![543][544]

— Так вот: Парр, я и еще двое-трое обедали однажды у бедняги Т. М., автора «Индийских древностей». Майор N., известный путешественник, поспорил с Паррем по какому-то вопросу, касающемуся Вавилона. Ученый муж невероятно разъярился и обрушил на своего злосчастного противника такой поток цитат, что тот, оглушенный трескотней Парра и устрашенный греческой речью, вынужден был сложить оружие. Тогда Парр с торжествующим видом обратился ко мне: «Как вы полагаете, милорд, кто из нас прав?» — «Adversis major — par secundis»,[545] — так я ответил Парру.

— Винсент, — сказал я, выразив должное восхищение каламбуром. — Винсент, эта жизнь начинает мне надоедать, поэтому я уложу в карету свои книги и себя самого, поеду на воды, в Малверн Уэллс,[546] и спокойно буду там жить, покуда не придет время показаться в Лондоне. Итак, завтра вы меня уже не увидите.

— Я не могу возражать против такого похвального намерения, хотя много теряю из-за этого, — ответил Винсент.

Мы еще некоторое время беседовали о разных пустяках, а затем я предоставил ему снова мирно наслаждаться своим Платоном. В тот же вечер я уехал в Малверн Уэллс. Там я вел жизнь весьма однообразную, деля свое время между умственными занятиями и телесными упражнениями и приучая себя к тому состоянию созерцательного раздумья, которое так восхищало Винсента в творениях античных авторов.

Когда я уже собрался покинуть уголок, где жил в уединении, я получил известие, круто изменившее все мои виды на будущее. Мой дядя, до весьма почтенного возраста — пятидесяти лет — не обнаруживавший никакого желания вступить в брак, внезапно влюбился в какую-то соседку и, поухаживав недели три, женился на ней.

«Я не так возмущалась бы этим браком, — так несколько позднее бедная моя матушка весьма великодушно писала мне по этому поводу, — если бы его супруга не сочла уместным забеременеть, а это я считаю и всегда буду считать недопустимым посягательством на твои наследственные права».

Сознаюсь, это событие сперва сильно огорчило меня, но, зрело все обдумав, я успокоился. Я уже весьма многим был обязан дяде и понял, что с моей стороны было бы крайне несправедливо и неблаговидно выказать недовольство поступком, который я не вправе был осудить, или горькое сожаление по поводу недействительности моих столь сомнительных притязаний. В пятьдесят лет человек, возможно, имеет такое же право думать о своем счастье, как в тридцать, и если его решение вызывает насмешки тех, кто ничем ему не обязан, то уж во всяком случае он вправе рассчитывать на сдержанность и защиту со стороны тех, кому делал добро.

Под влиянием этих мыслей я написал дяде поздравительное письмо, искреннее и задушевное. Ответ был совершенно в его духе — ласковый, благожелательный и к тому же свидетельствовал о его неизменной щедрости. Дядя сообщал, что уже назначил мне ежегодную ренту в тысячу фунтов, а кроме того, ежели у него будет мужское потомство, — оставит мне по завещанию еще две тысячи фунтов в год. В заключение он заверял меня, что единственной мыслью, смущавшей его, когда он решил вступить в брак с женщиной, во всех отношениях более любой другой способной составить его счастье, была мысль о тягостной необходимости лишить меня в будущем высокого звания, которое я (как он с гордостью говорил) вполне достоин был носить и украсил бы собою.

Я был глубоко растроган добротой дяди и не только не порицал его а, напротив, от души пожелал ему всех тех благ, которые супружество могло ему дать, даже если бы одним из них явилось рождение наследника поместий и титулов рода Гленморрис.

Я пробыл в Малверне на несколько недель дольше, нежели предполагал. Событие, так сильно отразившееся на моем благосостоянии, столь же значительно повлияло и на мой характер. Я стал более рассудительным, мое честолюбие — более осмысленным. Вместо того чтобы тратить время на праздные сожаления об утраченных возможностях, я вознамерился своими силами завоевать положение, всеми признаваемое и более высокое, нежели то, которое дается наследственными привилегиями. Я твердо решил как можно успешнее применить те немногие способности и знания, которыми обладал; и помня, что мой доход, значительно возросший благодаря дядиному великодушию, позволит мне жить в роскоши, я дал себе слово не поддаваться моей склонности к безделью.

В таком расположении духа и с такими намерениями я возвратился в столицу.

ГЛАВА XLIV

Cum pulchris tunicis sumet nova consilia et spes.

Hor.[547]

Следи, чтоб каждый был одет

В такой наряд и туалет,

Какой способен сделать тот,

Кто лучше всех на свете шьет.

«Роман о Розе»[548]

Как памятны мне чувства, с которыми я прибыл в Лондон и вступил во владение апартаментами, приготовленными для меня у Майварта! За этот год в моем духовном складе произошли глубокие изменения. Я перестал гнаться за удовольствиями ради них самих; теперь я скорее склонен был дорожить ими как главным источником уважения в обществе. Я был не меньшим фатом, чем прежде, не меньшим волокитой, не меньше внимания уделял своим лошадям и своей одежде, но теперь я все эти предметы видел в совершенно другом свете: под напускной беспечностью таился ум скрытный, деятельный и пытливый, а личиной светской ветрености и развязностью манер я прикрывал безмерное честолюбие и непреклонную решимость ради достижения своей цели действовать так дерзко, как только потребуется.

На второй день после приезда я еще сидел за завтраком, когда мне доложили о приходе знаменитого портного, мистера N.

— Доброе утро, мистер Пелэм. Счастлив снова вас видеть. Не слишком ли рано я вас обеспокоил? Может быть, прийти попозднее?

— Нет, мистер N. Я готов вас принять; можете снять с меня мерку: наверно, фигура несколько изменилась.

— У нас прекрасная фигура, мистер Пелэм, — затараторил Schneider,[549] приготовляясь снять мерку и оглядывая меня с головы до ног. — Прекрасная фигура, но все-таки мы нуждаемся в некоторой помощи: нужно как следует подложить вот здесь, дать надлежащий рельеф груди, прибавить дюйма два в плечах; мы обязаны производить фурор в свете, мистер Пелэм, для того и живем: капельку потуже стянуть в талии, а?

— Во-первых, мистер N., — сказал я, — снимите мерку такой, как она есть, а во-вторых, выслушайте мои предписания. Первое вы уже сделали?

— Мы кончили, мистер Пелэм, — медленно, торжественно сказал делатель людей.