— Вы, друг мой, человек откровенный, — заметил я, — и ваша прямота поистине неоценима в наш век, когда все обманывают друг друга, и в стране, где царит лицемерие.
— Ах, сэр! — возразил мой новый знакомый. — Вы, я вижу, из тех людей, которые во всем склонны видеть дурное. Я же полагаю, что времени лучше нашего не бывало и страны добродетельней нашей в Европе нет.
— Поздравляю вас, мистер Оптимист, с подобными воззрениями, — произнес я. — Однако, судя по вашим замечаниям, вы не только путешественник, но и историк. Или я не прав?
— Что ж, — ответил человек с ящиком, — я кой-чего на своем веку почитал и, кроме того, немало побродил среди людей. Сейчас я только что вернулся из Германии и направляюсь в Лондон к друзьям. Я должен доставить туда этот ящик со всяким добром: дал бы мне бог благополучно выполнить поручение.
— Аминь, — произнес я. — Разрешите, помимо этого пожелания, снабдить вас кое-какой мелочью и пожелать вам доброго пути.
— Тысяча благодарностей, сэр, и за то и за другое, — ответил он. — Но присовокупите уж к вашим благодеяниям и еще одно — скажите, как мне добраться до города ***.
— Я сам иду в том же направлении; если вы соблаговолите пройти со мною часть дороги, то могу вас заверить, что в дальнейшем вы с пути не собьетесь.
— Слишком много чести для меня! — ответил человек с ящиком, вставая и перекидывая через плечо свою ношу. — Редко джентльмен вашего звания соизволит хоть три шага пройти рядом с джентльменом моего. Вы улыбаетесь, сэр. Может быть, вы считаете, что я не должен был бы причислять себя к джентльменам. Однако у меня на это на меньше права, чем у большинства лиц вашего сословия. Я не занимаюсь никаким делом, не имею никакой профессии: бреду, куда захочется, отдыхаю, где мне заблагорассудится. Словом, единственное мое занятие — безделье, а единственный для меня закон — моя воля. Ну, как, сэр, — разве я не могу назваться джентльменом?
— Разумеется! — изрек я. — Вы, как я погляжу, нечто среднее между отставным капитаном и цыганским королем.
— Вы попали в самую точку, сэр, — ответил мой спутник с легким смешком.
Теперь он шел бок о бок со мной, и я имел полную возможность разглядеть его более внимательно. Это был довольно крепко сложенный человек среднего роста, около тридцати восьми лет, одетый в темно-синий длиннополый сюртук, не слишком новый, но и не обтрепанный, а попросту плохо сшитый, слишком просторный и длинный для нынешнего своего владельца. Под сюртуком виднелся изношенный бархатный жилет, который некогда, подобно одеянию персидского посла, «багрянцем пламенел и золотом сиял», теперь же его можно было бы не без выгоды сбыть на Монмаут-стрит за законную сумму в два шиллинга и девять пенсов; под жилетом была фуфайка из кашемировой ткани, как будто слишком новой по сравнению с прочей одеждой. Хотя нательная рубашка моего спутника не отличалась чистотой, мне показалась несколько подозрительной тонкость полотна, из которого она была сшита. Из-под потертого и обтрепанного черного галстука сверкала булавка с фальшивым, а может быть, и настоящим бриллиантом, словно глаз цыганки из-под черных ее кудрей.
Брюки у него были светло-серые и волею провидения или же портного являлись как бы справедливым возмездием за чрезмерную длину своего злополучного коллеги — сюртука, ибо, слишком узкие для прикрываемых ими мускулистых конечностей, они, не доходя до лодыжек, открывали взору мощные веллингтоновские сапоги, очень напоминавшие изображение Италии на географической карте.
Лицо у этого человека было самое обыкновенное, ничем не замечательное, такие ежедневно сотнями видишь на Флит-стрит или у Биржи: плосковатое, с мелкими, неправильными чертами. Но вторично посмотрев на это лицо, в выражении его легко было обнаружить нечто особенное, необычное, полностью искупавшее недостаток своеобразия в чертах. Правый глаз его смотрел не туда, куда левый, и косоглазие моего приятеля, когда он пристально вглядывался во что-нибудь, казалось устроенным с какой-то определенной целью, напоминая ирландские ружья, специально рассчитанные на то, чтобы стрелять из-за угла. Широкие косматые брови сильно смахивали на кустики куманики, в которых прятались хитрые, как у лисы, глаза. Вокруг каждой такой лисьей норы располагался целый лабиринт морщин, в просторечии именуемых гусиными лапками, и таких глубоких, изломанных, взаимопересекающихся, что их можно было сравнить с той зловещей паутиной, в которую у нас превращаются судебные дела. Как ни странно, все прочее в его лице было мелким и словно сглаженным: даже линии, идущие от ноздрей к уголкам рта, обычно уже резко обозначавшиеся в его возрасте, тут не были заметнее, чем у восемнадцатилетнего юноши.
Улыбка его светилась искренностью, голос звучал ясно и сердечно, в обращении не было ни малейшей принужденности, совсем как у людей более, казалось бы, высокого положения, чем его собственное, — он словно притязал на равенство с вами, будучи в то же время готовым оказать вам должное уважение. Однако, несмотря на все эти несомненно положительные черты, в его внимательно следящем за вами косом взгляде таились лукавство и хитрость, а вокруг собирались эти подозрительные морщинки, так что я не мог испытывать полного доверия к моему спутнику, хотя вообще он мне нравился. И правда, он, пожалуй, был слишком уж прямодушен, непосредствен, слишком dégagé,[827] чтобы казаться вполне естественным. Честные люди очень скоро на своем горьком опыте приучаются проявлять сдержанность. Мошенники общительны и ведут себя непринужденно, ибо доверчивость и прямодушие им ничего не стоят. Чтобы покончить с описанием моего нового приятеля, замечу еще, что в лице его было что-то, показавшееся мне не совсем незнакомым: это было одно из тех лиц, которые мы, хотя и не имели никакой возможности видеть раньше, тем не менее (может быть, как раз из-за их обыденности) узнаем, словно встречали их уже сотни раз.
Мы шли быстрым шагом, хотя день выдался жаркий. Воздух был так чист, трава такая зеленая, в сиянии полдня жужжало, трепетало, жило столько мельчайших существ, что все это не расслабляло, не вызывало истомы, а наоборот — придавало бодрость и силу.
— Чудесная у нас страна, сэр, — сказал мой приятель с ящиком, — здесь как будто гуляешь по цветущему саду, а на континенте природа как-то суше и унылее. Чистым душам, сэр, в сельской местности хорошо. Что до меня, то я всегда готов воздавать хвалу господу, созерцая его творения, и, подобно долинам в псалме, петь и веселиться.
— Вы не только философ, — сказал я, — вы энтузиаст! Может быть (я считал это вполне возможным), я имею честь беседовать также и с поэтом?
— Что ж, сэр, — ответил он, — случалось мне и стихи писать. Словом, мало чего я в жизни не делал, ибо всегда питал склонность к разнообразию. Но не разрешит ли мне ваша милость высказать то же подозрение относительно вас? А вы-то сами не любимец муз?
— Не могу этого сказать, — молвил я. — Единственная во мне примечательная черта — здравый смысл, а ведь он, согласно общему мнению, антипод гения.
— Здравый смысл! — повторил мой спутник, с какой-то странной и многозначительной улыбкой подмигнув левым глазом. — Здравый смысл! Это у меня не самая сильная сторона, сэр. Вы, я полагаю, из тех джентльменов, которых не так-то легко провести или обмануть поступками или показным видом? Ну, а я-то всю жизнь попадался на удочку — меня и ребенок окрутит вокруг пальца! Я из самых легковерных людей на свете.
«Что-то он уж чересчур простодушен, — подумал я. — Он, безусловно, мошенник, но мне-то что? Ведь я его никогда больше не увижу». И, верный своей склонности никогда не упускать случая изучить новый для меня человеческий характер, я тут же заявил, что каждое такое знакомство считаю очень ценным, особенно если имею дело с представителем какой-нибудь профессии, и поэтому даже несколько огорчился, узнав, что мой спутник не имеет никакого определенного занятия.
— Да нет, сэр, — сказал он, — иногда я бываю при деле. Числюсь я торговцем подержанными вещами: покупаю у бедных графинь шали и носовые платки, перепродаю их богатым простолюдинам, снабжаю новобрачных бельем по более умеренным ценам, чем в лавках, и поставляю жениху драгоценности для подарка невесте со скидкой до сорока процентов. Если же мне не удается продать драгоценности, то я предлагаю посреднические услуги. Такой интересный молодой джентльмен, как ваша милость, уж наверно завел интрижку: если так, то вы можете рассчитывать и на мое ревностное содействие и на мою скромность. Словом, я незлобивый, доброжелательный человек: худого никому не сделаю и притом совершенно задаром, а если кто меня чем-нибудь ублажит, то охотно сделаю хорошее.
— Вполне одобряю ваши правила, — произнес я. — И если мне понадобится когда-нибудь посредник между мною и Венерой, то я обязательно обращусь к вам. А что, вы всегда занимались своей теперешней, не требующей особых усилий профессией или готовились к какой-нибудь другой?
— Я обучался на серебряных дел мастера, — ответил мой приятель, — но провидение судило иначе. С детства меня учили повторять «Отче наш». Небо услышало мои молитвы и избавило меня от лукавого, — ведь даже серебряная ложка такой соблазнительный предмет!
— Право же, — сказал я, — вы честнейший плут, какого я когда-либо видел, и вам можно доверить кошелек хотя бы за прямодушие, с которым вы признаете, что стащили бы его. А скажите, возможно ли, что я уже имел счастье встречаться с вами? Эта мысль неотвязно преследует меня, но так как я никогда не попадал в караулку или в Олд Бэйли, рассудок в то же время твердит мне, что я ошибаюсь.
— Нисколько, сэр, — возразил мой достойный собеседник, — я вас очень хорошо помню, ибо никогда не могу забыть такого лица, как ваше, если хоть раз увижу его. Однажды вечером я имел честь потягивать кое-какие отечественные напитки в одной комнате с вами: вы были в обществе моего приятеля мистера Гордона.
— А! — вскричал я. — Спасибо за то, что вы мне напомнили. Теперь я сам еще кое-что припоминаю: он сказал мне, что вы самый изобретательный джентльмен в Англии и обладаете счастливой склонностью принимать по ошибке чужую собственность за свою. Я бесконечно рад столь завидному знакомству.