С виду был тот лук красивым,
но имел негодный норов:
в будни он просил по жертве,
а по праздникам и по две.
Одноглазый плыл вперёд и чувствовал, как быстро оставляли его силы. Ещё накануне он играючи пересек бы неширокое лесное озерцо, но вчерашнее миновало, не вернешь его. Даже Одноглазым он стал только что, когда заживо сгоравшее дерево, рушась, хлестнуло его по голове сучьями в дымившейся смоле… Теперь голову и глаз невыносимо жгло, так, что хотелось сжаться в комок и заплакать. А в тот первый миг он даже не остановился, даже не умерил отчаянного бега, потому что вздыбленная шерсть уже потрескивала у него на боках, сворачиваясь от жара, и воняла паленым…
Огонь летел вершинами обреченных деревьев, и угли дождем сыпались с них наземь, и птицы, желавшие отсидеться в кустах, сгорали вместе с кустами. Огонь обогнал Одноглазого и первым ворвался в подсохшие у берега тростники – волка встретила стена дыма и пламени, заслонившая последние клочки чистого неба. Она преградила ему путь к спасительной воде, и надо было бы остановиться и подождать, пока выгорят ломкие стебли… Какое там! Гибельный ужас распластал Одноглазого в немыслимом прыжке, бросил его прямо через огонь. Дымные языки опалили брюхо и грудь, и он взвыл, погибая на лету от боли и копоти, наполнившей горло. Но в следующий миг холодная вода расступилась под его телом, он провалился в неё с головой и понял, что раскаленная смерть уже не сумеет его схватить. Вынырнул и отчаянно закашлялся, замолотил лапами, силясь удержаться на плаву… Он, ещё недавно умевший пересечь любое озеро с добычей, брошенной на загривок!
…Одноглазый упрямо плыл вперёд, к дальнему берегу: туда, он знал, не доберется пожар. Но ослабевшие лапы всё медленнее двигались в усыпанной пеплом воде, и собственная набрякшая шкура впервые мешала движению, тянула вниз, в страну рыб и водорослей, на дно.
Он уже мало что различал вокруг себя. Зрячий глаз затягивала жемчужная пелена, вода проникала в горло и в ноздри, он глотал её и задыхался. Он уже понимал, что берега ему не видать, но сражался по-прежнему: так уж воспитали его мать и отец, так бывает, когда олень спасается по глубокому снегу, где вязнут не столь длинные волчьи ноги, и уже ясно, что добыча уйдет и брюхо снова останется пустым, – и всё-таки до последнего длится погоня…
Одноглазый не услышал приближавшегося плеска. Но твердое дерево толкнуло его в плечо, и что-то совсем не похожее на острозубую пасть крепко ухватило за шиворот, надежно приподняло его голову над водой.
Вот тогда-то он перестал плыть и повис в воде, бездумно отдаваясь нечаянной передышке. Потом до сознания достучался запах: его держала человеческая рука. Но даже это не заставило волка пошевелиться, и лишь когда его стали обвязывать поперек тела ременной петлей, Одноглазый медленно ощерил клыки, дернул больной головой и попробовал зарычать. Получился хрип, никого, конечно, не испугавший.
– Тихо ты, – негромко сказал ему человек, – Терпи теперь… Перевернешь!
Петля больно сдавила грудь, но дышать было можно, и, главное, вода больше не заливала горла, не затягивала в глубину. В конце концов Одноглазый положил голову на низкий борт кожаной лодочки и затих. Человек накрепко привязал свободный конец ремня и передвинулся, уравновешивая тяжесть матерого: вот ведь волчина, того гляди, совсем утопит легкую лодку… Поднял короткое весло и принялся понемногу грести.
Потом Одноглазый лежал на мягкой опавшей хвое, и запахи живого зеленого леса вновь смешивались с жарким дыханием огня. Но теперь это был добрый ручной огонь, никому не причиняющий беды. Он не кусался, а лишь сушил на волке промокшую шерсть. За это Одноглазый терпел его подле себя, как терпел и человека, который осмеливался прикасаться к нему и даже трогать рану на его голове… Когда настала ночь, охотник беспечно уснул по другую сторону костра. Тогда Одноглазый попробовал встать, и это ему удалось. Осторожно обогнув тлевшие угли, он приблизился к человеку. Тот пробормотал что-то во сне, перевернулся на спину, показывая беззащитное горло… Одноглазый внимательно обнюхал его, а потом, припадая на обожженную лапу, ушёл в лес…
Убегай отсюда, серый,
жадный зверь с железной пастью,
уходи в края чужие,
на скалистые вершины,
уходи в страну туманов,
где не выросли деревья,
где у трав макушки сохнут.
Убегай, пока есть когти
у тебя на крепких лапах
и на челюстях есть зубы!
1
Большой торг был в городе Ладоге и богатый! Со всех сторон света наезжали гости-купцы. Кто с запада, из-за хмурого холодного моря, из варяжских, немецких, прусских земель; кто с юга, от рода полянского, булгарского, хазарского. Ещё иные с востока – из-за водских болот, из бескрайних чудских и биармийских лесов… И наконец северяне: урмане, даны и свеи. Те самые, что раньше, на памяти живущих, нещадно обирали здешние места. Когда разбойными набегами, когда принуждением к откупу или данью. Всех в страхе держали. Морские корабли налетали и улетали клевучими быстрокрылыми птицами, растворялись в синем безбрежье: не достанешь ни проклятием, ни стрелой!
…Рюрик, в Ладоге сев, первым делом послал к невским ижорам, снял с них Вадимом наложенную дань.
Не за так снял, конечно, – но с тем, чтобы зорко стерегли они находников в Котлине озере и на Невском Устье. У Вадима при этом ни позволения, ни совета князь-варяг не испросил. И тот, гордый, не забыл ему попрания своей княжеской воли, поселил обиду в тёмном закоулке души, как мизгиря в тенетах. Да и шептуны, каких при всяком князе достаточно, обоим помогли… только здесь-то речь не про них. Ижоры зато отплатили честь честью и с лихвой! Стоило теперь далекому морю процвесть чуждыми парусами – и Ладога о том узнавала немедля.
В первый раз князь послал вперёд молодого воеводу Вольгаста, того самого, с обожженным лицом. Не так просто послал – о трёх снекках, варяжских боевых кораблях. Принял воевода непрошеных гостей, датчан-селундцев, да и спросил прямо: с чем, мол, пожаловали сюда? Гордо спросил и грозно, как следовало то защитнику, хозяину вверенной земли. Храбрые датчане тогда подумали-подумали – и не стали вязаться с варягами, подняли на мачты белые щиты: с миром, стало быть, торговать к вам пришли.
Сказано – сделано. Вольгаст их пропустил. Торговали они, впрочем, недолго, ибо никаких дельных товаров с собою не привезли, и вся Ладога потихоньку над ними смеялась. И корелы, и чудь, и меря со словенами. А князя Вадима разбирала досада, что не он потеху ту людям учинил.
Когда же гости стали собираться домой, князь-мореход наказал им запомнить:
– А с красным щитом дороги сюда никому нет. И впредь по сему будет!
Те только хмуро кивали. Волей-неволею приходилось кивать. Рюрик ведь говорил, не иной какой князь, а про него, про Рюрика, в Северных Странах дважды не спрашивали, кто, мол, ещё таков…
Ладно же! На том тогда распростились, и вроде даже добром. Но едва миновала зима, такая силища нагрянула с моря – туча чёрная, молниями перепоясанная! Одних мачт больше было, чем добрых деревьев во всех приневских лесах… Так, по крайней мере, донесли ижорские сторожа.
Тут уже Рюрик сам кликнул боевой клич и велел спускать на воду все корабли.
И была сеча великая на море Нево! А случилась она в голубой весенний день, холодный ещё и какой-то дремотный, когда медленно уходили в Устье расколотые льды, и ложилось на ленивые гладкие волны туманное белесоватое марево, и дымы над ладожскими крышами прямыми сизыми столбами уходили в небо и там, на высоте полёта стрелы, растекались по сторонам, упираясь в невидимую твердь… на кораблях не поднимали мачт, не ставили парусов: не для чего. Так, на вёслах, и пустились друг другу встречь.
Шум битвы и крики сражавшихся слышны были, говорят, аж у города, и далеко-далеко в море опрометью скатывались с облюбованных льдин пятнистые невские тюлени…
Тогда-то убедились чужеплеменники – впрямь не было птицы страшней злого белого сокола, слетевшего на этот берег из Варяжской земли! Едва пять кораблей сыскали дорогу обратно в Невское Устье. А уж сколько сумело уйти невредимыми, многих ли не заклевали насмерть ижорские огненные стрелы – про то ведал лишь сам сердитый Перун да ещё старый Укко, справедливый Бог все корельских племен.
Со дня памятной битвы датчане, свеи, урмане приходили в Ладогу все больше для торга. Бывает и так, что сильному приходится склониться перед сильнейшим, и ничего удивительного в том нет. Случалось разное, как без того. Но если уж эти люди вывешивали на полосатый парус белый мирный знак – обманывали нечасто. Была и у них своя Правда, через данное слово переступать не велевшая.
А самые любопытные и отчаянные викинги, пользуясь миром, повадились ходить далеко за ладожские пределы – на юг и восток. Было там что поглядеть, было что продать-купить…
Вот и ныне стоял в Ладоге один такой корабль, побывавший за тридевятью землями: за рекой Сувяр свирепою, за морем Онего неласковым, за волоком, за лесами дремучими – на озере Весь. Теперь этот корабль возвращался на остров Готланд, домой. И не пуст возвращался. Плотно лежали в его трюме прекрасные льняные ткани из Белоозера и бобровые меха, которым на севере цена была достойная – золото да серебро.
И пора, давно пора бы стройному кораблю расправить над Мутной широкое расписное крыло, унести стосковавшихся мореходов, да и самому задремать на зиму в знакомом корабельном сарае… Легко вымолвить – выполнить нелегко! Дыбилось на пути, грохотало великое Нево, одержимое яростными осенними бурями. Лютовало оно в тот год страшней страшного. Хочешь, нет ли – жди, покуда уймется. А там холода.
И пришлось бы невезучим ватажникам сбивать руки о мерзлые вёсла, проводя Невским Устьем обледенелый корабль!.. Выручило нежданное. На счастье готландцев, Ждан Твердятич дружески сошёлся с Эймун-дом, хозяином лодьи. И с чего бы? Никому не ведомо, разве только самого воеводу и спросить. Всех вокруг удивил и сам, наверное, удивился немало. Сколько таких же срубил он в неистовых битвах прежней своей жизни, на Поморье варяжском, да и здесь! А вот с этим сдружился. Должно быть, почувствовал к могучему гё-ту ту родственную приязнь, что так часто братает неустрашимых и сильных.
И вот однажды, видя, что всякий новый день прибавлял мореходам тревоги и беспокойства, воевода призвал их всех к себе и сам предложил:
– А оставайтесь-ка вы, други, у меня тут зиму зимовать! Весной и вернетесь, по высокой-то воде, первыми будете у себя в Павикене на торгу!
Гёты посоветовались меж собою и согласились, поблагодарив. Живо устроили на берегу сарай для корабля и чуть повыше – длинный дом внутри огороженного двора: надвигавшиеся холода не велели мешкать в работе. А скоро было замечено, что народу в Гётском дворе стало ото дня ко дню прибавляться. Стекались под гостеприимную крышу урмане, гёты, свеи, датчане, служившие князю Вадиму и желавшие теперь вернуться домой… Эймунд, хёвдинг-вождь, принимал всех, не спрашивая, кто таковы.
…То-то прибыло радости влюбчивым, глупеньким ладожским девчонкам!
2
Сведомые люди вот о чем толковали.
Шел как-то Ратша по торгу вдоль невеликой Ладожки-речки, у её впадения в Мутную, и вдруг увидел негаданное, нежданное: босую девчонку, со всех ног бежавшую краем воды. И погоню за нею – краснолицего мужика как раз на голову пониже самого Ратши.
– Рабу держи!.. – кричал краснолицый, не в силах поймать своё добро сам. – Рабу беглую держи!..
И хотя никто не торопился ему помогать, было ясно – рано или поздно подскочат замешкавшиеся слуги, встанут на дороге, схватят в охапку. И кто-то мерзкий снова пожелает обнять её ещё прежде, чем будет взвешено серебро… Жаль девчонку, да только и от хозяина бегать Правда-то не велит!
А ничего не скажешь, хороша была русокосая. И горда: птица, из клетки рванувшаяся! Ратша живо углядел тонкий стан, соболиные брови и ясные глаза, разгоревшиеся отчаянием и гневом. Эта-то красота всё и решила. Он широко шагнул неперерез, и рабыня забилась у него в руках, как рыбка в сети. Попалась, горемычная!
Никто не крикнул Ратше обидного слова, но немногие и похвалили. Нет хозяйства без рабов и рабынь, да ведь всему живому хочется на вольную волюшку, этого ли не понять…
Подоспел торговец и сразу принялся, отдуваясь, расстегивать на себе ремешок – повязать быстроногую, чтобы не бегала больше.
– Давай сюда её! – сказал он Ратше. – Тебе, гридень, спасибо. Приходи потом, любую выберешь. Уж с тебя дорого не запрошу…
А сам и руку уже протянул – свести ослушницу обратно в шатер, кликнуть челядь и без лишних глаз всыпать ей хорошенько, чтобы впредь тихо сидела, хозяина перед людьми не срамила.
Был же этот гость пришлый откуда-то издалека – может, кривич плесковский, а может, вовсе полянин. И то: знал бы лучше, с кем говорит. – не радовался бы заранее. Ратша только посмотрел на него сверху вниз и скривился в нехорошей усмешке:
– Руки, гостюшка, убери… тебе отдать, сказываешь? Да ведь девка-то моя.
– Как твоя? – опешил торговец. Всякое приключалось с ним в дальнем пути, но чтобы обирали среди бела дня и прилюдно, прямо на торгу, – ни разу ещё!
– А вот так, – ответил Ратша спокойно. – Была моя, да украл незнамо кто. Отколе к тебе попала, не ведаю. А можешь сказать, где взял, веди до третьего свода.
Вокруг них начинали понемногу смеяться. Все знали ладожскую Правду: теперь, чтобы только отмыться – не сам, мол, умыкнул со двора, перекупил лишь, – бедняга гость должен был бы вести Ратшу к прежнему владельцу девчонки, а от него ещё к другому, на кого тот укажет. И лишь с него потребует себе за убыток, за то, что продавал, не ведая, украденную рабу и прямо нарвался на владельца!.. А где их, второго, третьего перекупщиков, ныне найдешь, да и были ли, может, сам похитил из родительского дома, и тоже ведь не пряником обернется, если дознаются…
– Лжу говоришь!.. – прорвало криком купчину. – Твоя, говоришь, так объяви хоть, как звать!
Ратшу-оборотня, человека в городе нового и нравом опасного, ладожане не очень-то любили; но торговец рабами не бывает мил никому: ни своему, ни чужому. Потому-то каждый из стоявших там на берегу не убоялся бы подтвердить хоть на суде, каждый почесал бы в затылке и припомнил – была же когда-то у него пригожая девка, ведь вправду была, да у какого гридня их нету!
Впрочем, Ратша постоял за себя сам. Выговорил не моргнув глазом первое, что явилось на ум:
– Красой звать.
Разжал руки, выпуская невольницу, – теперь, мол, как хочешь, – и она сама выбрала свою судьбу: пала наземь, обхватила его колени, прижалась румяной щекой к пыльному кожаному сапогу. И заплакала, закивала растрепанной головой:
– Краса, Краса…
Ограбленный гость так и не побежал плакаться на Ратшу грозным князьям, Рюрику и Вадиму. Доищешься у них суда против своего, тут самому-то последнего не потерять бы! Так и ушёл Ратша с берега и девку с собой увел. Знать, вовсе тошно было ей в неволе, готова была, бедная, хоть в воду, не то что к незнакомому ладожскому гридню… Послушная шла за ним, тихая-тихая… только слёзы знай текли по щекам, падали на желтый песок.
Истинного её имени Ратша так и не удосужился спросить: всё Краса да Краса. Теперь эта Краса жила в крепости вместе с прислугой, нянчила потихоньку маленького Ратшинича. Рождение сына избавило её от неволи, вернуло свободу, да радости-то: сидела ведь одна-одинешенька, что малая пичуга, злой рукой из родного гнезда выкинутая! Ни угла своего, ни матери ласковой, ни отца-защитника, ни братьев с сестрицами, ни мужа милого, ни удалого жениха… Ратша, приголубивший было, к ней совсем теперь не заглядывал: наскучила игрушка…
3
Всеслава разыскала Пелко в крепости, в конюшне: он чистил и охорашивал белого Вихоря, и совсем не было похоже, чтобы он занимался этим из-под палки. Да и конь знай тихонько пофыркивал от удовольствия, изгибая сильную шею, – ловкие пальцы расчесывали длинную гриву, заплетали её в косы.
Заметив Всеславу, Пелко покраснел и отвернулся: вспомнил, что был на неё обижен. Девка, она девка и есть, в который раз сказал он себе. Отца потеряла – а ей и ладно, будет зато теперь Ратшу своего любить. Ещё и радуется небось: никто уж его из-за стола не прогонит, не назовет окаянным, никто из дому пути ему не покажет… И того, глупая, не знает, не ведает, что отец перед смертью о ней думу тяжкую думал, её, неразумную, уберечь хотел от беды! Девке что – лишь бы просватали. А и правду сказать, смешное сватовство было у этих словен! Это ж надо додуматься до такого, чтобы свободную продавать жениху за куны, как вещь! Да ещё, срам выговорить, всего чаще увозили куда-то из материнского дома!.. То ли дело в зеленой чаще лесной, в добрых землях корелов племени ингрикот, на привольном Устье! Там ведь девушка сама выбирала парня под стать, сама звала приглянувшегося в женихи. И если тот справлялся с делами, что поручала ему строгая невестина мать – вспахать поле-пожогу, выстроить надежную лодку, приручить лесного жеребенка – лося, – играл свадьбу и оставался жить, делался мужем, входил в род…
Всяк своим обычаем крепок. Но будь его, Пелко, вольная воля, не так бы он выдавал замуж сестрицу любимую, ягодку-куманичку, девушку высокого лемби, лицом пригожую, в рукоделии искусную и родом знатную вдобавок. И не такого бы жениха ей подыскал. Это-то уж наверняка!..
Так размышлял Пелко, не глядя на Всеславу, остановившуюся в дверях; она же долго не решалась обратиться к нему, смущенно молчала, переминалась с ноги на ногу, теребила пальцами плетеный поясок. Он спиной чувствовал её неловкость и слышал, как тонко позванивал на пояске бронзовый оберег.
– Пелко… – прошептала она наконец.
Корел обернулся, и теперь уже она покраснела почти до слез, опуская перед ним взгляд. Пелко расправил плечи: если подле Ратши он неизменно чувствовал себя щенком, то тут уж он враз сделался могучим взрослым мужем, пришедшим из лесу ещё и затем, чтобы рассудить её нечистую совесть.
– Пелко… – тихонько повторила Всеслава. – Пелко, вразумил бы ты меня, недогадливую: почему это батюшка тебе колечко поручил, не иному кому?..
Вот когда вся его обида-неприязнь подалась, как весенний ледок над речной быстриной! Значит, думала-таки о славном отце, не забывала его, не спешила выкинуть из сердца да из памяти вон! Пелко посмотрел на её руки, занятые концом пояска, и увидел, что девчоночьи запястья были вдвое тоньше его собственных. А ещё у неё были волосы – не то чтобы кудрявые, но вроде того пуха, что растёт в перьях лебедя у самого тела, согревает гордую птицу в холодной воде… Проведешь по ним ладонью – и ладонь не ощутит. Разве только губы почувствуют или щека…
Пелко погнал от себя непрошеные мысли и сумрачно ответил:
– Отец твой сыном меня звал.
Сказал и сам внутренне сжался, будто в ожидании удара. Вот сейчас поднимет брови и спросит презрительно: тебя? И получится, что он, Пелко, зря ступил на тот весенний ледок, зря доверился её любви к отцу – приблазнилась ему эта любовь на пустом месте, точно обманный болотный огонек, заманивающий во мрак!
Тут Всеслава впервые отважилась посмотреть ему в лицо. Ростом она была новоявленному братцу до подбородка; подняла голову и увидела, что безобразная опухоль пропала с его скулы, оставив после себя желтоватые пятна, и теперь корел смотрел на неё обоими глазами, а глаза были серые и внимательные, настороженные… Твердо знала Всеслава – он не обманывал. А откуда знала, и сама того не взялась бы объяснить.
– Всё поведай, – велела она чуть слышно. – Как же ты к ним пристал?
– Меня Отсо помял, – сказал Пелко. – Отец твой в лесу нашёл, не дал пропасть. Вот… ушёл бы я из рода совсем.
Он расстегнул пряжку пояса и до ключиц закатал шерстяную рубаху: весь правый бок занимал след чудовищной лапы с когтями, глубоко пробороздившими тело.
– Медведь! – ахнула Всеслава. – Так ты на медведя ходил! Да неужто один отважился?
– Не называй Отсо по имени. – поспешно остановил её Пелко и даже оглянулся на дверь. – Отсо может услышать и прийти туда, где о нём говорят!
– Это не запретное имя, – успокоила его Всеслава. – Тайного имени мы, женщины, и вовсе не знаем, не для чего нам его знать… А медведь – это значит Тот, Кто Мед Любит, Медоед… Да как же ты духу-то набрался?
Пелко только пожал плечами – при чем тут храбрость, нужда в лес погнала!
– Нам, – сказал он ей, – сало понадобилось. Ниэра, моей матери сын старший, в полынью провалился зимой, кашлять стал. А Отсо в лекаря звать поодиночке идут.
Он рассказывал ещё долго. О том, как боярин с чадью своей жил гостем в роду Большой Щуки, в просторном доме, где дружно усаживалось на чистые лавки много женщин-рукодельниц и их охотников-мужей, и как перемешали с медом целебное сало и поили им обоих – Ниэру и Пелко, пораненного жестоко… И как потом Ниэра встал на ноги и снова смог ловить рыбу в реке, а он, Пелко, отпросился у матери и ушёл вместе с боярином, который, тоскуя по рано умершему первенцу, крепко привязался к ижорскому парню, назвал его родным… А потом – с тяжким усилием, с мукой сердечной – о гибели боярина, о словах его заветных про дочь милую, про то, что некому будет теперь за неё постоять…
– Я ему обещал за вас с матерью заступиться, – сказал Пелко сурово. – Я ведь потому отсюда и не бегу. Так что ты… если вдруг что…
Всеслава стояла перед ним, слушала молча. При этих словах вскинула глаза: слёзы дрожали у неё на ресницах. И нежданно – видел бы Ратша! – обняла оторопевшего Пелко, сомкнув руки на его шее, поцеловала в глубоко запавшую щеку.
– Братик… – прошептала она, силясь удержать закипавший в груди плач. – Братик милый… ты к нам приходи… поешь хоть досыта…
Бросилась к двери и пропала, растаяла в ярком полуденном свете, щедро заливавшем двор крепости. Ей-то ни с кем нельзя было поделиться – ни с матерью больной, ни с подружками болтливыми, ни с женихом!
4
А Ратша как раз был во дворе: мерялся воинским умением с молодым гётом – кто кого одолеет на тупых, неопасных мечах. Белозубый гёт выбрал его в противники сам.
– Люди говорят, не ты здесь среди воинов самый неловкий.
Ратша знал, как хвалят немногословные мореходы. Назвали не последним, считай, признали лучшим из всех. Вдвоем с гётом они обмотали тряпками, измазали крошеным углем пару длинных старых мечей: синяк, может, поставишь, но злой раны не нанесешь, а что для воина простой синяк! Уголь же – того ради, чтобы видеть, где коснулся соперника, где подставил ему своё собственное тело. Скинули рубахи, не желая пачкать их зря, и встали друг против друга посреди широкого двора, сравнивая мечи. А потом – заплясали, с силой занося увесистые клинки и когда легко отскакивая из-под ударов, когда останавливая их на середине размаха. А то вдруг, словно в настоящем бою, пропускали чужой меч, получали отметину на груди или плече и тут же сами прыгали вперёд, доставая соперника уже наверняка…
– Не видал я что-то тебя раньше в Эймундовой ватаге, – сказал Ратша неожиданно. – Что, сюда небось с полоном пришёл?
У гёта нелюдимо блеснули зоркие голубые глаза.
– А хотя бы и так, – проговорил он медленно. И добавил с дерзким вызовом: – Вади конунг был неплохим вождем!
Так они, мореходы, называли князя Вадима.
Ратша промолчал… Молодые отроки и мальчишки-детские собрались вокруг густой шумливой толпой: было ведь тут чему поучиться, было на что посмотреть! Не всякий день сходятся друг с другом такие бойцы, – не зевай, гляди в оба, мотай себе на едва проклюнувшийся ус!
Вот и пусть научаются, и не одному воинскому удальству…
Молодой гёт, видно, ждал срамного слова, поношения себе и своему князю. Не услышал от Ратши – стал коситься на сгрудившихся парней, но те, языкатые, вперёд гридня рта раскрыть не осмелились. И северный воин понял их молчание, просветлел загорелым скуластым лицом, угрюмые глаза потеплели. А противником он оказался что надо: даже Ратше-оборотню, всеми признанному бойцу, по сторонам зевать не давал. Да потом ещё начал приговаривать на своём языке, и так складно, будто не дрался, а на лавке дома сидел:
Посмотрим-ка, кто искусней
рыбой шлемов владеет —
скальд по имени Тьельвар
или гардский ясень доспехов…
Что же, Ратша хорошо знал этот язык, знал, как слагают песни в Северных Странах. Ещё знал: воина-песнотворца всюду ценят повыше двоих бессловесных. Должно быть, гёт немало подивился про себя, когда Ратша ответил ему похожими речами, но только по-словенски:
Тьельвар, песенник, справный гусельщик,
слышу, имечко у тебя достославное:
прозывался так первый из готландцев.
Верно, ты ему не чужая кровь!
– Это ты правильно подметил!.. – засмеялся Тьельвар и проворно отскочил, уберегая колени от коварного удара под щит. – А что такое гусли, словенин?
– Это арфа такая. – проворчал Ратша, ловя его меч. – Я тебе потом покажу.
Но в это время они поменялись местами, и Ратша заметил Всеславу, пробиравшуюся за спинами отроков к воротам. Ему показалось, будто она хоронилась, пряталась с глаз, и он окликнул её:
– Эй, Всеславушка! Погоди!
Она обернулась, и он сразу же понял: что-то тут было не так. Что-то произошло. А в следующий миг она съежилась и опрометью кинулась в ворота – прочь со двора.
Тьельвар легко мог бы достать отвлёкшегося Ратшу. Но не поддался соблазну, опустил меч.
– Погоди. – сказал ему Ратша. – Я сейчас.
Он, конечно, бегал много быстрее всякой девчонки. Но когда он оказался в воротах, Всеславы и след простыл. И вправду спасалась, будто от смерти!
– Вон туда Всеслава твоя потекла, – указал Ратше один из отроков, стороживших с копьями подступ к воротам. – Домой побежала!
Негоже гридню на потеху всей Ладоге бегать без рубахи, ловя девку-невесту. Ничего, он ещё заглянет вечерком к ней во двор, выспросит, в чем горе-беда, не обидел ли кто! А буде назовет охальника, так не скроется бессовестный ни зверем в бору, ни рыбкой в быстрой Мутной реке…
Тьельвар терпеливо ждал его, держа в руках оба меча. Ратша подошёл, и гёт подмигнул ему:
– Хвали день к вечеру, деву – после свадьбы, а жену – на погребальном костре…
– Это так. – проворчал Ратша и кинул на руку щит.
Минул день, минул другой. Ратша ничего не дознался от Всеславы. На все расспросы она лишь опускала голову и так жалко молчала, что в конце концов он махнул рукой и перестал её мучить. Знать бы Ратше, что стоял у неё перед глазами израненный отец, умиравший где-то далеко-далеко, под сырым деревом в густом тёмном лесу… и он, Ратша-оборотень, пусть без умысла, но в его смерти всё-таки повинный… И оттого-то не шёл ей в горло сладкий кусок, не хотелось ни плясать, ни веселиться, ни смотреть на храброго красавца жениха…
Пришлось Ратше довольствоваться тем, что она хоть перестала прятаться от него, и можно было вновь привести её в гридницу на пир и посадить возле себя. Княгине быть с князем, жене гридня сидеть подле мужа, привыкать к дружинному угощению, к шумным товарищам суженого, весело передающим по кругу наполненные рога!
Так случилось, что на том пиру как раз против Ратши оказался ватажник-гёт по имени Хакон; Ратша слыхал, как его, несмотря на совсем молодые лета, часто называли искусным воином. А того чаще – задирой.
На невесту, показавшуюся ему серенькой пичужкой, Хакон поглядел разве что мельком, зато Ратшей откровенно любовался. Потом он вдруг громко сказал:
– Не победил тебя Тьельвар, но ты знай, что и мой род не хуже. И уж я-то сумею тебя одолеть, если только ты не побоишься со мной сойтись. И не на тупых мечах, а на острых!
Мало радости выслушивать подобное, но не дело ведь и лаяться на пиру, да ещё с юнцом неразумным, и с гостем к тому же! Ратша сразу ощутил на себе строгий взгляд воеводы – и сдержался, ответил миролюбиво:
– Не кормил бы меня князь Рюрик, если бы я с каждым ратился, у кого меч на поясе есть.
Хакон скривился насмешливо:
– Нет мне дела до твоего Хрёрека конунга, который столь долго не может разбить беспомощного врага. Ведь когда этот Вади конунг, или как там его ещё называют, сидел здесь, в Альдейгьюборге, мы приходили в страну и грабили, где нам нравилось больше. Неудачлив твой вождь, раз он возится с его людьми целое лето и никак их не победит!
Редкий гридень не схватится за меч, когда при нём трогают князя. У Ратши затлели в глазах желтые огоньки.
– Не так слаб был Вадим, как тебе кажется, готландец. И воины у него все один к одному, я-то с ними сражался. Били они вас всегда, если только вы не успевали на лодьях удрать. Затем лишь Рюрика звали сюда, чтобы море вам запереть!
Хакон отмахнулся:
– Хрёрек такой же викинг, как Эймунд или я, вот только родился вендом. Да и люди его, я слыхал, всё больше свеи и селундские датчане!
Ратша не торопясь положил пустой рог, расправил плечи… Всеслава смотрела на него со страхом. Да не она одна – теперь уже вся гридница к ним повернулась. Ратша сказал:
– Князь Рюрик в дружину меня принял. Похож я на датчанина?
Хакон вытер ладонь о рубашку, чтобы в случае чего не соскользнула с черена.
– Не похож ты и на человека, которого я мог бы испугаться. Ты ведь, как мне известно, покинул конунга и войско из-за раны, которую я бы и перевязывать не стал!
Всеслава всё-таки ухватила жениха за руку, но он даже не заметил. Начал подниматься из-за стола.
– А повтори-ка, гость, что сказал, да погромче, я тут малость не разобрал…
Хакон засмеялся – ему было весело, да и руки, похоже, чесались. Эх, не миновать бы тут отчаянной сшибки и крови, а всего скорее, и смерти! Но вдоль стола уже стремительно шагал воевода, а по другую сторону, не отставая, поспешал Эймунд, гётский вождь.
Широкая рука Ждана Твердятича легла Ратше на плечо – не вдруг стряхнешь.
– Сядь! Не срами гридницу и князя, да и меня, старого!
Ратша обернулся к нему, глянул в глаза: покориться ли? И кое-кто затаил уже дух, предчувствуя, как Ратша-оборотень, слушавший обыкновенно лишь князя, сцепится ещё и со старым храбрецом… Но Ратша всё-таки покорился.
– Разве что вправду гридницу замарать жаль, – проговорил он угрюмо. И опустился на лавку.
Эймунд что-то говорил Хакону вполголоса, но тот едва его слушал. А потом вовсе перебил старшего, бросив через стол:
– Не хочешь ты сражаться против меня, как следовало бы мужу, но, может, хоть простого боя не побоишься?
Ратша молча покосился на воеводу: уберешь, мол, руку-то с плеча? Или уж давай отвечай сам! Но тут наконец озлился и Ждан Твердятич. Многое прощается гостью, но не всё же! Не поступаются своей и княжеской честью из-за того только, что догадала судьба посадить злоречивого в твоём доме за стол…
– Ладно, ежели так! – тяжело глядя на Хакона, пообещал воевода. – Будет тебе простой бой!
Испытанным храбрецам всегда легче поладить между собою; бессчётные раны и сама жизнь обучают их особому благородству – брататься с былым врагом и чтить друг друга, не замахиваясь оружием, не растрачивая мужества и доблести в бесполезной вражде. Юных больше тянет на безрассудное соперничество, на неразумные подвиги, приносящие немедленную славу; недавно надевшим мечи хочется утвердить себя в битвах, им редко есть дело до выстраданной мудрости старших…
Хорошо, когда вождю удается держать в узде такого задиру, покуда сам не наберется ума. Бывает же всякий раз по-разному, смотря как распорядится судьба.
5
От словоохотливых гридней о поединке прослышала вся Ладога. И на следующий день множество народу стекло на высокий берег Мутной, во двор детинца, в кольцо бревенчатых стен. И хоть Ратшу-оборотня по-прежнему жаловали немногие, ныне, как и тогда, на рабском торгу, будут ладожане одной рукою на его стороне. И те, кто втайне оплакивал удалого Вадима, и принявшие в своё сердце князя-варяга. Всех сразу обидел молодой гёт, и волей-неволей придется Ратше постоять сразу за всех. Уж так оно выходило.
Воевода Ждан Твердятич сидел на низком крылечке, на разостланном ковре. Подле него поместилась же-на-бодричанка, пригожая, в дочки годящаяся сивобородому мужу. А за спиной воеводы, сосредоточенный и гордый, стоял с копьём Святобор, стройный беленький отрок, Всеславе ровесник. Воевода негромко беседовал с Эймундом. У Эймунда седые волосы вились красивыми крупными кольцами, спадали из-под ремешка на широкие плечи. Эймунд глядел невесело: не нравилось ему, что словене уже загодя косо посматривали на гётов, а гёты – на словен… Не затем они остались здесь зимовать, чтобы в самом начале искоренить даже ту шаткую дружбу, которая им здесь доставалась!
Поединщики молча подошли каждый к своему вождю, сложили наземь пояса с мечами, а после и рубашки. Стащили с ног сапоги, с тем чтобы все видели – ни один не припрятал за голенищем ножа… Земля, крепко схваченная ночным заморозком, уколола босые ступни.
Молодые девчонки по сторонам подметенного круга щелкали белыми зубами вкусные лесные орехи, подталкивали друг дружку локотками, обсуждая, кто был красивее – Хакон или Ратша. Умудренные боевым опытом парни сокрушали твердые скорлупки в загорелых жилистых кулаках, угощали девчонок ядрышками и объясняли им, что дело не в красоте. Хотя красота для воина, конечно, тоже не последнее дело.
Ратша стоял неподвижно, хмурился. Всё это лето он провел в броне, в ратном походе, и был белокож. На груди у него багровели два длинных рубца от свейских мечей. Рубцы эти рассказывали знающему взгляду о великом искусстве и мужестве воина: многие учатся принимать телом безобидный обмотанный клинок, да многие ли на это решаются в смертном бою?
А по левому плечу, глубоко вдавленный в живую белую плоть, бежал стремительный волк. Давний знак, наложенный, ещё когда Ратшу-мальчика принимали к себе в мужской дом мужи его рода. Век не видать оружия тому, кто испугается горячего железа или, того хуже, заплачет от боли! Где жил тот род, Ратша никому не рассказывал. Люди же думали, что знак был неспроста. А не рождались ли в том роду все оборотнями вроде него?..
Хакон с удовольствием разминал руки, красуясь перед пригожими ладожанками. Он-то с весны сидел у весла, подставлял себя солнышку. Оно и выкрасило его сильное тело в цвет спелой луковой шелухи. Не было на нём уродливых шрамов – под чистой гладкой кожей перекатывались твердые бугры.
Вот сошлись!.. Приглядываться, разговоры разговаривать не стали: сразу сгребли один другого за плечи и долго стояли так, будто обнявшись, чуть покачиваясь и неспешно разведывая живущую в сопернике силу…
Пелко вытягивал шею, разглядывая боровшихся, и всей душою желал Ратше поражения и срама. Пусть-ка поднатужится молодой гёт и переломает ему все косточки, разорвет жилы, вывернет суставы! И да поможет ему в том суровый Туони-бог, уводящий людей за чёрные реки, в бессолнечные края! Пусть-ка пережмет Хакон Ратше всё нутро, пусть закричит Ратша страшным криком в его цепких руках, пусть польется у него по светлым усам густая смертельная кровь!
Так мечтал мстительный корел, призывая в помощники злобного Лемпо и доброго Тапио, могущественного хозяина лесов, и даже самого небесного Старика, хоть бы уж этот Хакон с острова Вуоя расплатился с Ратшей, раз ему, Пелко, всё никак не было удачи!
Потом он разглядел в толпе Всеславу… Она стояла неподвижно, сомкнув белые пальцы, и, конечно, болела сердцем о женихе. И странное дело – на сей раз Пелко позабыл на неё обидеться за то, что на уме у неё снова был Ратша, а не отец. Поняв, он сам этому удивился, но удивился запоздало, начав уже протискиваться к ней между плотно сгрудившимися людьми. А путь к Всеславе неожиданно оказался опасным и трудным: парни досадливо пихали его, девки щипали в сердцах – вот ведь ещё растопыра, выбрал же времечко перебираться с места на место! Бой без оружия редко затягивается надолго, чуть моргнешь – как раз всё и пропустишь. Сейчас кто-нибудь из двоих поймает соперника одному ему известной уловкой и с маху грянет о землю, утоптанную и подмороженную до твердости дубовой доски! Либо так скрутит его, что тот, не вынеся муки, сам взмолится о пощаде. Или не взмолится – и долго будет носить на больном покалеченном теле повязки и лубки…
Хакон первым начал ломать врага по-настоящему. Поддел Ратшу под колено и с силой рванул, едва не опрокинув его навзничь. Но Ратша был начеку: устоял и так отшвырнул гёта, что тот мало не пропахал головой серую пыль. Пальцы Хакона оставили багровые следы у Ратши на плечах. И оба дышали, как после долгого бега.
Пелко протолкался наконец к Всеславе и встал у неё за спиной, зорко следя, чтобы никто не обидел названую сестру, ни с умыслом, ни случайно.
Хакон между тем вновь ринулся вперёд и, быстрым окунем нырнув под вытянутые навстречу руки, устремил оба кулака Ратше в живот.
Всеслава вскрикнула и ухватилась за Пелко, прижалась лицом к его груди – только бы не видеть! Пелко её обнял, стал гладить по голове. Сердце у него то стучало, то останавливалось, и где тут было задуматься, что на его месте мог оказаться кто угодно другой: Всеслава навряд ли и заметила, что рядом с нею стоял именно он…
А кулаки у Хакона были что надо! Наверняка убил бы Ратшу, если бы попал. Но Ратша-оборотень успел увернуться, и Хакон едва оцарапал его вместо удара – снес кожу с ребер на правом боку. А Ратша мгновенно выгнулся и сгреб гёта сзади поперек тела, притиснул его локти к бокам. Ещё миг – и яростным усилием оторвал врага от земли. А его пальцы встретились у Хакона на груди и соединились там в железный замок.
Тут обмершие ладожане перевели дух, начали разговаривать. Хакон попался в ловушку, но это была ловушка сразу для обоих. Если гёт достаточно крепок и к тому же сумеет не потерять головы, он соберется с силами и разорвет сдавившую петлю, и тогда-то не поздоровится Ратше, у которого, гляди, от натуги уже судорога пошла по лицу…
Хакон извивался придавленным змеем, стремясь то повалить словенина, то выскользнуть из западни. Всё без толку! Ратша стоял как врытый, лишь жилистые пальцы медленно переступали по запястьям. Хакон был в тисках, и тиски эти сжимались.
Позабывшие об орехах девчонки первыми поняли, что гёту не спастись. Они-то видели, как Ратша этими вот пальцами без великой натуги рвал крепкое кручёное серебро. Уже Хакон начал ловить воздух губами, на шее и на руках вздулись синие верёвки жил… Он всё ещё не сдавался. Он и не сдастся.
Воевода Ждан, уперев в колени стиснутые кулаки, смотрел на них во все глаза. Мало кто отваживается в поединке на подобный прием – не дает он легкого верха, самого победителя уведут прочь под руки, еле живого… Ждан Твердятич неплохо знал, что к чему, сам когда-то пробовал подобное и теперь всё оглядывался на Святобора – пристально ли следит?
…А в том, что победа будет за словенином, не сомневался больше никто. Ратша-оборотень вправду как волк: сомкнёт челюсти на добыче и не разомкнёт их, пока в нём самом будет гореть упрямая жизнь. Этому хватит силы для расправы над гётом, хватит и душевного зла. Тихо переговаривавшиеся гридни не помнили случая, чтобы он помиловал кого-то в бою. Не было такого ещё!
Эймунд хёвдинг опустил белую голову, стал глядеть себе под ноги. Ждан Твердятич скосил на него глаза и нахмурился. Чего уж тут не понять! Жаль гибнущего, а тем более своего. Жаль, что Хаконова скамья на лодье окажется пустой в морском бою или в шторм, когда понадобится грести против ветра и волны… Можно было, конечно, попробовать предложить Ратше выкуп, но уж этого не позабудет спасителю сам Хакон, даже если Ратша вдруг вправду надумает отпустить его за серебро!
Хакон не стал вымаливать себе жизнь. Хотя и приходилось ему – хуже не выдумаешь: сознание гасло, он корчился, задыхаясь, не в силах даже достать ногами земли. Тиски сжимались всё крепче, ещё немного – и лежать ему на земле мертвому, с раздавленной грудью, с переломанными костями…
У Ратши у самого темнело в глазах, напряжение слепило его, но вдруг он неожиданно ясно разглядел Все-славу, стоявшую, оказывается, прямо против него. Подле торчал парнишка-корел и, похоже, самоотверженно оберегал её в толкотне. Она же смотрела на Ратшу круглыми от ужаса глазами, прижимая ладони к захолодевшим щекам, и, может статься, впервые видела суженого таким, каким ненавидел его Пелко, таким, каким он в действительности и был, – Ратшей-оборотнем, жалости не знающим… Не тем смешливым, гораздым на весёлые выдумки женихом, которому она тайком от матери вышивала свадебную рубаху!
И вот тогда-то стряслось дотоле неслыханное, невиданное. Ратша внезапно разжал совсем было сросшиеся руки, и полузадушенный Хакон свалился к его ногам. Жестокая боль, иглой пронизавшая легкие, тотчас скрутила гёта в комок, он судорожно вобрал в себя воздух, и из носу пошла кровь. Шатающийся победитель грозно обежал взором смолкшую от изумления толпу: ну-ка, пусть тот, кто думает, будто ему, Ратше, недостало решимости или силы, произнесет это громко! Но безмолвие длилось, и он повернулся к застланному ковром крылечку, к двоим вождям.
– Пусть живет храбрый Хакон!.. – сипло выговорил он на северном языке. – Твой человек, Эймунд хёвдинг, молод и смел, и незачем ему тут умирать!
Вот уж удивил так удивил всякое видевших ладожан! Стояли ведь и стояли молчком, не знали, что подумать-сказать, слова достойного выговорить не могли… Гёты, хуже знавшие Ратшу, опамятовались первыми. В двадцать рук подхватили тяжело хрипевшего Хакона и бегом потащили вниз, к берегу Мутной, – отливать, покуда не поздно, из кожаных шапок холодной осенней водой…
Тут Всеславе проскользнуть бы меж гриднями, обступившими победителя-жениха, расцеловать любимое, враз осунувшееся лицо, своим гребешком расчесать мокрые слипшиеся волосы, об руку пройти с ним до резной двери дружинной избы! Какое там! Отвернулась от них от всех и пошла как незрячая за ворота детинца, со двора долой. Пелко увидел, поспешно двинулся следом: мало ли вдруг что с милой названой сестрой.
Они одновременно заметили юную женщину, стоявшую в сторонке, у серой бревенчатой стены. Была она хороша собою и одета вовсе не бедно: на голове – шелковая кика, на ногах – ладные кожаные башмачки, на плечах – теплый плащ мягкого привозного сукна. И кольца у висков – посеребренные, витые, с узором.
Только смотрела она отчего-то вовсе не весело, так, будто сдерживала долгую тоску, носила её в себе, не давала вырваться слезами.
Пелко неоткуда было ведать имя пригожей, зато Все-слава узнала её немедленно – Краса! Та, чьей злой судьбой пугала дочку сердобольная боярыня-мать.
Вот и посмотрели они друг дружке в глаза: счастливая невеста Всеслава и прискучившая рабыня, вольноотпущенница, вызволенная рождением сына… Пелко и тот смекнул, что были они, встретившиеся, не совсем вроде чужими. Увидел, как задрожали губы у Всеславы: что сотворит дочь боярская, гордая? Замахнётся, прогонит, уязвит неласковым словом? Всеслава шагнула вдруг вперёд – и обняла отшатнувшуюся было, испуганную Красу, и та прильнула к ней, отвечая на ласку, а потом заморгала часто и уткнулась лицом Всеславе в плечо. Была, видно, для неё боярская дочь не соперницей, а такой же, как сама она, несчастливой девчонкой, которую душа рвалась пожалеть.
6
…Станешь много слушать старых людей и призадумаешься: не запоздал ли появиться на свет. И все-то было раньше иначе, не так, как теперь, и всегда лучше нынешнего. И светлые весны удавались дружнее, и дичь в бору рыскала гуще, и дела молодецкие, удалые, теперешним не чета, сами в песню просились.
Ведь было же, что все мужи рода селились своим особенным очагом. И молодые ребята-паробки взрастали не в ласке и жалостливости женской, а в суровости воинской, которая только и отвечает сути мужчины!
Кое-где в глухих углах это, как сказывали, ещё держалось. В Ладоге же – не то, дедам посрамление, внукам беспутным укоризна. Теперь и женский дом женским лишь назывался, а от мужского единственное, что осталось, – дружинная изба. А и жила-то в ней одна только молодежь холостая, своего угла не заведшая…
В эту дружинную избу Тьельвар пришёл к Ратше несколько дней спустя, когда ладожане не устали ещё толковать о поединке.
Вечер был непогожий. Ратша сидел у огня в безрукавке, брошенной на голые плечи. Безрукавка была волчьего меха. Ратша смазывал головки стрел, узкие, трёхгранные, назначенные прошивать крепкие кольчуги, вклиниваться между пластинками броней. Пяточки подобных стрел всегда красят красным, и нету от них никакого спасения в бою. Особенно если лучник хоть чем-нибудь похож на Ратшу… Рядом с воином сидел Святобор, помогал чем умел, смотрел ему в руки. Ратша его не гнал, знать, не жаден был до своих воинских ухваток, передавал науку. Тьельвар поздоровался с ними, сел и вытянул ноги к огню, не торопясь выкладывать, с чем пришёл.
Когда он входил, отрок о чем-то рассказывал Ратше вполголоса; при виде Тьельвара он тут же умолк из уважения к старшему. Но Тьельвар не стал затевать разговора, и Святобор продолжал:
– Однажды мы подходили туда на снекке как раз перед рассветом… Ты знаешь, там такие белые скалы, и они лежали в небе, как облако, и светились. Вольгаст ещё посмотрел и сказал, что такова, наверное, сама Гора Света, на которой сидят Боги…
– Химинбьёрг, – проговорил Тьельвар. – В наших небесах тоже есть Небесные Горы. И я слыхал, что оттуда поистине далеко видно. О чем это ты рассказываешь, ярлов сын?
Святобор даже покраснел, польщенный вниманием, и ответил:
– Об Арконе.
Он, конечно, хоть до утра мог бы рассказывать о своей варяжской святыне, где когда-то поцеловал землю сам Бог Святовит. Да и язык у парня подвешен был неплохо, не заскучаешь, слушая такого. Нынче, правда, Тьельвар совсем другое держал на уме, но не годилось это показывать, да и какой скальд откажется послушать складные речи? По чести молвить, он даже благодарен был Святобору за нечаянную помеху: дело-то предстояло уж очень нелегкое.
Впрочем, Святобор всё же что-то почувствовал и вскоре умолк.
– Ты гусли мне обещал показать, – напомнил Ратше молодой гёт. Ратша убрал в колчан последнюю стрелу и поднял глаза на Святобора:
– Принеси гусли.
Отрок бегом сорвался с места, гордясь, что именитый воин удостоил его просьбы. Взяв гусли, Ратша поставил звонкую кленовую доску на левое колено, вдел пальцы в отверстие при верхнем конце, тронул струны. Он управлялся с мечом охотнее, чем с гуслями, не почитая гудьбу за своё дело; но, как почти всякий гридень, мог при случае похвалить песней славное дело, припомнить павшего друга… Тьельвар имел уже случай в том убедиться.
Расходились волны на море великом,
выбегали кораблики на синее море,
кораблики ладные, стройные
из того ли города Ладоги…
Тьельвар слушал молча. Ратша покосился на него несколько раз, потом снял гусли с колена.
– А не в песнях ты мыслями, готландский гость. Тьельвар подпер кулаком подбородок и кивнул на колчан, висевший на деревянном гвозде:
– Не хотелось бы мне оказаться под этими стрелами, словенин.
Ратша отдал гусли Святобору и ответил, усмехнувшись:
– Так ведь и не с чего бы вроде.
– Это верно, – сказал Тьельвар, – Но не всем людям хочется одного и того же, как ты, наверное, знаешь.
Ратша тяжело молчал некоторое время, и Тьельвар не знал, чего ждать.
– Вот, значит, как, – нехотя выговорил воин, – Иди себе, Святобор.
Святобор пристыженно поднялся: мог бы и сам уйти, поняв, что эти речи велись не для него.
– А теперь рассказывай, – велел Ратша, – Всё рассказывай.
– Ты, наверное, видел рядом с Хаконом человека по имени Авайр, – начал Тьельвар негромко. – Так вот, у Авайра есть брат. Этот брат много раз ходил грабить в здешние места и всегда возвращался с добычей. А потом случилась та битва с Хрёреком конунгом, которую не скоро позабудут у нас в Северных Странах. Брат Авайра приехал домой без ноги и рассказывал про гард-ского воина, очень похожего на тебя.
– Может быть, – проворчал Ратша, – Я всех не помню. У Хакона я тоже кого-нибудь изрубил?
– У Хакона, – сказал Тьельвар, – вся родня погибла дома, в Павикене, когда вендские викинги устроили туда набег. Хакон вернулся из Бирки, где он тогда был, и ему рассказали, что его отец и братья пали в бою, а мать и сестру увезли неведомо куда. Вот он и поклялся, что не даст вендам житья, пока они его не убьют.
– Твоего Хакона я раз уже поучил и не очень-то его боюсь, – сказал Ратша угрюмо. – А не то я, пожалуй, напомнил бы тебе, что я не варяг. Жаль, не был я в Павикене и не видел там его сестру. Я уж позаботился бы, чтобы у Хакона была причина мне мстить!
Тьельвар, казалось, предвидел эти слова.
– Ты вправду не венд, но ты ходишь на их корабле и ешь с ними хлеб. И ты неплохо дерешься, а для мести выбирают не худшего в роду. У Хакона есть славный меч, и он говорит, будто выкопал его из древней могилы, отняв у курганного духа.
Ратша положил ногу на ногу.
– Так ведь и я свой не под забором нашёл…
Он хорошо понимал, зачем это Тьельвар пришёл сюда к нему и завел разговор. Хотелось гётам мирно пересидеть в Ладоге зиму и уйти по весне с добрыми товарами в трюме и серебром в кошелях. А вовсе не со стрелами в спинах.
– Я не буду дразнить Хакона сестрой-рабыней, – пообещал он примолкшему Тьельвару, – Но и Хакон меня пусть лучше не трогает.
Всеслава увидела Хакона возле своего дома: она несла на коромысле два деревянных ведерка, и прозрачные капли падали в жёсткую придорожную траву.
– Здравствуй, ярлова дочь, – сказал ей Хакон.
– И ты здравствуй, гость готландский, – отозвалась она. Хотела его обойти, но Хакон загородил ей дорогу, встал на пути. Всеслава помимо собственной воли покраснела, беспомощно опустила голову, остановилась. Она помнила, как он задыхался у Ратши в руках, и ей вовсе не хотелось с ним говорить.
– Люди передают, – сказал Хакон, улыбаясь, – будто бы твой жених оставил мне жизнь для того только, чтобы тебе угодить. Это всё выдумки или правда?
Ему скверно давалась трудная словенская речь. Всеслава покраснела пуще и смолчала, а Хакон продолжал:
– Может быть, я тебе понравился? Выходи замуж не за Ратшу, а за меня.
Чем могла окончиться эта встреча, неизвестно; всего скорее, Хакон того только и ждал, чтобы она бросила коромысло с ведерками и побежала плакаться жениху. Но Ратша неожиданно появился подле них сам. Подъехал на белом Вихоре, и Тьельвар рысью скакал следом за другом, неся на кулаке злую ловчую птицу. Серый пес, похожий на волка, бежал у его стремени. А позади всех трусил на смирной лошадке Пелко-ижор, и жирные осенние гуси мотали вялыми шеями по крупу его рыжей кобылы, связанные ремешком за перепончатые лапки.
Ратша спокойно поздоровался с Хаконом, посмотрел на Всеславу и спешился. Отобрал у невесты оба ведра: – Пойдём-ка…
И широко зашагал к боярскому двору, не оглядываясь на гётов. Всеслава пошла за ним следом покорная, с малиновыми щеками. Опять она в чем-то была безо всякой вины виновата, и одинокая тоска неслышно плакала в ней, и казалось – вот-вот разразится, грозой грянет непоправимая беда.
Белый Вихорь важно выступал рядом, фыркая, клал голову хозяину на плечо…
7
Удивительное это место и нехорошее – поляна в глухом лесу или крутой обрыв над берегом реки, где спят в земле давно умершие люди! Вовсе незачем соваться туда без дела, особенно же к вечеру, когда солнце торопится с небес. И ведь сам знаешь, что не сотворил никому из ушедших в Туонелу даже мысленного зла, а страшно всё равно. Ну как раскроется насыпанный прадедами курган, выпустит в ночные потемки невесть когда сгинувших мужей!.. Или просочится сквозь землю бестелесное зло, всегда могущественное во мраке, опутает, околдует…
Не зря, наверное, люди, искренне чтя умершего родича, всё-таки торопливо уносят из дому его тело, и не просто через порог – разбирают угол стены и пятятся в пролом, с тем умыслом, чтобы душа не сыскала пути назад!
Да и избушку мертвому ставят не у себя во дворе, а подальше в лесу. И туда уже ходят поклониться умершему родителю пивом и едой, испросить удачи при сватовстве и счастья охотничьего…
Стоял ясный день, но Пелко крался между курганами, будто на ловле, и сам себя корил за погибельное любопытство. Богов он поблизости не обнаружил: не пожелал показаться ему Перун-громовик – вот и потянуло с досады на само буевище, не зря же, мол, из Ладоги сюда шагал. А обступили курганы, и повеяло жутью, и будто перестало хватать вольного воздуха, и даже весёлый солнечный свет показался не таким ярким, как повсюду вокруг… Может, оказывается, и безветренный полдень таить в себе ничуть не меньше, чем самая чёрная ночь. А всё потому, что лежали здесь погребенными женщины и мужчины, сошедшиеся незнамо отколе и здесь, в Ладоге, шагнувшие через последний порог…
Но вот вдруг будто показалось знакомое с детства лицо: проглянул в кустах маленький домик из тех, что ставят над сожжёными костями корелы и меряне. В таком домике-крошке всё совсем как в мире живых: есть бревенчатые стены, есть берестяная кровля и дверь, плотно притворенная от снега и дождя. Есть лавка и стол, чтобы душа предка, залетевшая погостить, не осталась бесприютной и не обиделась. Есть даже прорезанное окошечко – пусть поглядит добрая душа, как живут-могут оставшиеся на зеленой земле, пусть порадуется детям и внукам, их молодости и счастью…
Пелко долго не мог заставить себя отойти, всё гадал, кем он мог быть, этот неведомый корел. Воителем, привязавшим свою судьбу к судьбе ладожского князя, беднягой охотником вроде самого Пелко или белобородым стариком, умершим счастливо и спокойно на руках сыновей?
А когда наконец ижор двинулся дальше, ему всё казалось, что в спину глядели, обещая защиту и помощь, родные глаза.
Вот встала над обрывом могила гостя из Северных Стран, вся обложенная плоскими камнями и сама похожая на длинный корабль. Этого народу испокон веку немало приходило в ладожские края. Откуда знать – может, сам князь Рюрик свалил его в яростной битве, а после, уважая храброго врага, позволил товарищам павшего предать тело земле? Или, наоборот, пришёл человек тот с миром, построил себе кузницу и много лет ковал в ней всем добрым людям на радость, продавал воинам боевые ножи и наконечники для стрел, а пригожим девчонкам – блестящие и звонкие пустотелые бусы? Не у кого спросить!
А чуть дальше поднялся курган морехода-варяга, совсем недавний, ещё толком не высохший, в земле по бокам его – угли и зола. Какой-нибудь отчаянно дерзкий грабитель, что вздумает разрыть этот курган и поживиться закопанным серебром, наткнется в глубине на обугленный борт ладьи, прикрывший доверенное земле. И неуступчивый вагрский дуб, выросший на солёных ветрах и до железной крепости закаленный морской водой и огнем, надолго задержит лопату могильного вора, если не остановит её совсем. Он, корабль, верно проносивший холодными просторами своего хозяина-храбреца, он, взошедший с ним на погребальный костёр и мчавший его теперь призрачным морем, в лучах нездешней звезды – он ли не отстоит славного праха от поругания и от жадности людской!
…Но одна могила высилась в отдалении перед глазами неторопливо шедшего Пелко, как княжеский стол в гриднице посреди дружинных скамей. Этому кургану здесь не было ровни, и корел поневоле задумался о князе Вадиме, за которого пролил кровь бесстрашный боярин и за которого, ни разу даже издали не видав, сражался и он, Пелко, в своей единственной битве. Задумался и решил: не застав героя живого, приди хотя бы поклониться его костям. Тоже дело достойное – заснешь ночью и повстречаешь его будто въяве, и он выслушает тебя и рассудит, подаст мудрый совет, какого всегда ждут от вождя…
Пелко достиг кургана и стал обходить его кругом, отыскивая какие-нибудь меты, способные рассказать ему об истинном достоинстве лежавшего внутри. Он знал только, что погребенный был мужчиной и воином. Не зря, наверное, выложили весь его холм понизу камнями, будто Перуну, грома хозяину, требу принесли… И вдруг корел остановился: услышал голос и увидел девушку, сидевшую рядом с курганом на голой земле.
Первое, что пронеслось в уме замершего Пелко, – княжеская жена!.. Потом припомнил: нет, не осталось у Вадима княгини. Да и одета была сидевшая совсем не так, как одеваются жены вождей. Ни переливчатых бус, ни расшитой жемчугом кики, ни узорных серебряных обручий. А не дал бы Рюрик обидеть знатную, не позволил сорвать с неё подаренного супругом! Не разрешил ведь ограбить ни одного двора из тех, чьи хозяева с Вадимом от Ладоги отбежали…
Пелко подождал ещё некоторое время и понял, что встретил невольницу.
Она показалась ему совсем некрасивой, чуть ли не уродливой: нежное лицо покраснело и опухло от слез, заплаканные глаза едва раскрывались – какая уж тут красота! Девушка прижималась щекой к холодному плечу кургана и гладила земляные комья ладонями, ласкала их, словно живое и любимое тело.
– Что же ты, батюшка князь Вадим, не меня избрал себе в смертные жены!.. – выговаривала она кому-то невидимому. – Уж теперь привстала бы я, мертвая, уж перетащила бы свои косточки-то к ладушке поближе, на грудь пала к любимому, обняла шею его белую, уста медовые расцеловала! Веки вечные с Гостятушкой не расставалась бы, не разлучили бы нас ни люди жестокие, ни Род великий и трижды светлый, ни ты, господине, батюшка князь…
Пелко достаточно хорошо понимал по-словенски, да и говорила она небыстро – уразумел, в чем суть. И подался назад, холодея от тошнотворного ужаса. Ясней ясного увидел он князя Вадима, уложенного на высокий, нарядно застланный помост; и пустое место подле него на этом последнем княжеском ложе; вот кладут на пушистый ковер юную девушку, заносят над нею блестящий жертвенный нож!.. А у ног князя стоят в ожидании смерти связанные рабы, и среди них – молодой, пригожий, могучий телом Гостята. Его-то можно было бы и не вязать: он не отшатнется, не оскорбит княжеских похорон трусостью, недостойной мужчины… Не о том, поди, мечтал, бедняга, ещё накануне, думал небось обнять молодую жену, а там, дай срок, и первенца на руки взять! Ему судьба умереть прежде всех других – сам встал впереди, будто плечом заслоняя обреченных друзей. А смотрит храбрый парень не на старуху с ножом: требовательно и сурово глядит он поверх всех голов, туда, где плачет в отчаянии, спрятавшись за деревьями, его ненаглядная любовь…
Пелко ощутил, как по бокам и между лопатками покатились полновесные горошины пота. Великая честь – служить в словенской Туонеле прославленному вождю, но тление омерзительно для живого, могила страшит. А навряд ли иначе поступили бы и с ним, пленником-слугою, услышь только добрые Боги его горячую молитву о гибели Ратши от рук Хакона в бою!.. Собрались бы немногословные гридни, да повязали его, лопоухого, крепкой конопляной верёвкой, да свели сюда, на это кладбище-калмисто, да утвердили подле Ратши на смоляных бревнах, готовых запылать жарким огнем…
Тут Пелко повернулся на месте и со всех ног кинулся наутек. Девушка так и не заметила его, так и не узнала, что не один прах в земле её слушал… Пелко, привычный к лесным закоулкам, не размышляя, мчался назад по собственным следам. Одним прыжком перелетел могилу-корабль – сердце в груди металось, как зайчонок, накрытый тенью ястребиных крыл. Прочь от страшного кургана, из Ладоги прочь, что есть духу домой, в родные леса и на добрые ягодные болота, на Невское Устье!..
– Эй, малый, постой-ка… – окликнули его.
У погребения-домика стоял русобородый мужчина, корел и по одежде, и по речам. Пелко остановился, тяжело переводя дух. Стыд и срам – он дрожал всем телом, как затравленный олень, коленки подламывались…
– Лемпо за тобой гнался никак? – с незлой насмешкою спросил незнакомец и заключил: – Ты ведь Пелко из рода Большой Щуки, которого Ратша привел. Где нынче живешь-то?
Пелко помолчал, трудно дыша. Ему понемногу делалось стыдно перед этим уверенным мужем, которого словно бы послал на выручку уваженный им, Пелко, прародительский дух. Вот поди теперь докажи ему, что не трус, что злобный Отсо, располосовавший когтями грудь, не гонялся за ним для этого по чащобам и широким полянам… И то – пригляделся получше, и не столь уж чужим показался ему этот корел. Пелко узнал его: ведь тот самый, что ещё пытался отбить его у Ратши, защитить, с собою увести…
– В линнавуори живу, – ответил он наконец. – В конюшне. За Вихорем для Ратши хожу.
Мужчина кивнул, почесывая пальцем в бороде; на пальце том обнаружился дорогой зелёный камешек, вправленный в плотное серебро. Камешек играл, и Пелко вдруг подумал о том, как, должно быть, мешал этот выпуклый перстень вязать уловистые сети, вытесывать досочки для быстрой лодки, натягивать тетиву…
– Зовут меня Ахти из онежских Гусей, с чудью здесь торгую, – сказал ему мужчина. – А что ты, щуренок, домой отсюда не бежишь? Боишься, Ратша погонится?
Ну, этого-то Пелко как раз боялся меньше всего. Не станет Ратша ловить беглого пленника, не будет выслеживать его в золотой Метсоле и по берегам звонких ручьев: не хозяин он ему, а Пелко не раб, не взвешивали за него на торгу светлого серебра, а за поцарапанную руку, уж верно, он Ратше давным-давно отплатил. На радостях от встречи со своим Пелко едва не рассказал Ахти Гусю всё как оно было, однако вовремя остановился. Научился уже неправде людской и тому, что бывает человек человеку злее зверя лесного. И удержал болтливый язык, пристегнул его ниточкой к уху. Ответил коротко:
– Дела одного не довершил. Ахти поглядел на него испытующе:
– Ратше отомстить задумал никак? Смотри, парень, пропадешь…
Не умея врать, Пелко смолчал. Ахти сказал ему:
– Негоже бросать своего. Пойдём, если хочешь, у меня теперь поживешь.