Пелко и волки — страница 4 из 31

Пальцы ищут ложе лука, и рука стрелять готова, но противится другая.

Калевала

Смерть на лыжах шла болотом…

Корельская песня

1

Унижение – вот что всего острее чувствовал Ратша, сидя на рыхлом лапнике под корнями поваленной ели. Князь Рюрик не был первым, кому он служил. От прежнего вождя он тоже ушёл обиженным да ещё швырнул ему под ноги когда-то подаренный меч: тот пусть служит тебе, княже, кто слыхом не слыхивал про честь! И был прав: бегом убежал тогда с первого своего поля тот молодой князь, бросил своих, Ратша чудом отбился один от двадцати… Но чтобы его, трижды Ладогу от находников защищавшего, из Ладоги гнали, как татя полнощного, прочь! И ведь кто гнал, Ждан Твердятич, чару на пиру подносивший, сыном называвший при всех…

Дождь сменился густым холодным туманом. Мельчайшие капельки плавали перед самым лицом, усеивали волосы и одежду. На низко свесившейся ветви собирались медлительные крупные слёзы, срывались вниз и одна за другой катились по толстому кожаному рукаву. Вихорь бродил поодаль между деревьями, разыскивая реденькую, пучками, траву и припозднившиеся грибы. Ему что: небось не в первый раз, да и кони дикие весь год живут в поле, в лесу, ни крыши над собою не ведая, ни зерна вкусного в яслях… Тут Ратше вспомнилось, что жили ведь в лесах, видоки сказывали, не одни только дикие лошади, но и дикие люди. Мохнатые люди, одеждой тел не прикрывающие, жита не сеющие, дела железного не разумеющие… Ратша поскреб щетину на подбородке и усмехнулся. Если так пойдет и дальше, он, глядишь, как раз их и повстречает. Лешаки эти с виду только страшны, напугать могут, если кто робкий, да сами человека боятся пуще огня. Выпросят крючок рыболовный или муки горсточку, хвать брошенное, и бегом…

Ратша закрыл глаза и долго сидел неподвижно, слушая, как щелкали капли по рукаву. Сперва, распаленный обидой, он хотел отправиться навстречу князю – бить челом на Ждана-воеводу. После одумался. Невелика надежда на князя. Ждан ему ближник, кровь смешивали, с юности и мед и слезу вместе глотали. Станет он вспоминать, как Ратша ему три года верно служил! Да и с Вадимовыми друзьями замиренными ему, князю, в одном городе век жить – а крепко же им всем Ратша-оборотень не по нутру…

Вихорь фыркнул где-то рядом, Ратша вскинул голову. Нет, никого… Он не боялся чащобы, знал, что не пропадет. Кого лес не прокормит, тому на свете жить незачем, ни к чему не годному. Ратша, не хвастаясь зря, хоть год мог просидеть под этими елками, хоть два. Придут мохнатые лесные люди и примут его за своего. Убрался ведь из Ладоги в чём был, а теперь вот и бороду не поскоблить, разве ножом. Ладно – пускай себе растёт. Теплей будет…

Он навсегда покинет эти места, но не теперь. Много на земле городов, много князей и дружин при них, всюду рады воину, с мечом сроднившемуся. А вот Всеслава одна, нету второй. На всем широком свете одна – лучше уж жизнь потерять, но не её!

А в то, что наплели тогда у конюшни бессовестные гёты, он не поверил. Ни сразу, ни потом.


Краса болела недолго… мудрено ли: выскочила распаренная под дождь да ещё просидела полдня в ольховых кустах на речном берегу. Думала охранить сынишку, упасти его от беды. А вышло, что осиротила.

– Умру я, – на третий день сказала она Всеславе. – Тяжко…

И не помогли ей ни баня, ни горячий травяной взвар. Она ещё спросила, не сгорели ли хлебы, покинутые в печи. А потом лишь смотрела, как Всеслава кормила и укачивала её дитя, и лицо делалось всё прозрачнее и краше.

Тьельвар с датчанином привели лошадь, тащившую по лужам крепкие санки. Втроем с Пелко они раскидали над горницей земляную крышу, подняли бересту и через этот пролом вынесли из дому Красу. Не придет она проведать сынишку, не потревожит оставшихся жить в избе… Уложили Красу и тронули послушную лошадку – прочь со двора, а Пелко понес сзади окованную лопату. Всеслава пошла с ним рядом, как с братом. Было скользко, и она взяла его за руку.

Народу на крутой берег Мутной собралось неожиданно много. Вот так: умрешь и тут только узнаешь, кто вправду любил тебя, а кто нет. Пришли чуть не все жены и чернавки из крепости и даже гридни, помнившие добро.

– Сын её где? – спросил у Всеславы седоусый варяг, не тот ли самый, что резал для Ратшинича маленький деревянный меч. – Мы уж вырастили бы…

Всеслава ответила ровно:

– Мне Краса заботу оставила.

И было это правдой, хотя и невысказанной. И Всеславе вдруг показалось, будто душа Красы, легкой пташкой летавшая рядом, ласково ей улыбнулась. А варяг потоптался, вздохнул и отошёл прочь.

Велик ли труд погрести вольноотпущенницу! Это не княгиню знатную земле предавать. Для Красы не разводили огня, не опускали в земную глину сруба-домовища. Вырыли ямину поглубже, и Тьельвар бросил туда, на дно, свой широкий плащ.

Но зато подарков Красе нанесли – от сердца, от души! Пирог пышный и кашу румяную, сбитень в кружечке и квашеную морошку. Колечко стеклянное и поясок с медными бляшками… Тьельвар подошёл самым последним. Разжал крепко стиснутый кулак и надел на Красу дорогие синие бусы. То ли в кости выиграл у кого, то ли получил за песни в награду…

– Подарить хотел, – сказал он и кашлянул.

А когда стали толкать вниз комья размокшей земли, Пелко приметил по ту сторону могилы девушку, показавшуюся ему знакомой. Он пригляделся и вспомнил, где видел её: да у кургана же, где Вадим-князь спал и с ней невольник Гостята! И вновь она плакала – наверное, потому и узнал. А подле стоял высокий парень, и видно было – несладко придется тому, кто вздумает её обижать. Вот обнял её, утешая, поцеловал в лоб, заставил отвернуться от могилы и ещё видимого в ней плаща… Пелко вдруг горько обиделся на девку за давно умершего и совсем незнакомого ему Гостяту. Он знал, что сказала бы про это его мудрая мать: не годится сохнуть безмужней, роду детки нужны, охотники новые и помощницы в доме… всё так, а радоваться за девчонку, что новое счастье нашла, – душа не лежала.

Может быть, он смотрел на неё слишком долго, да ещё с осуждением; словенский парень выпрямился, хмуро смерил Пелко взглядом. Корел подумал хорошенько и уступил ему, первым опустил глаза. Не ссориться же на могиле. Отмолчался и разумный словенин. Что зря трогать ижора, эти не больно-то отходчивы, да и рождаются прямо с ножами на поясах – не для забавы, не для игры, не для молодечества пустого.

2

Наконец Ратша понял, что придется-таки ему побывать в городе ещё раз. И не то чтобы ему так уж прискучило сидеть одному в пустом мокром лесу, захотелось псом побитым вползти назад в дружинную избу.

Нет – того порога ему более уже не переступить, да и с воеводой разговор если будет, то на мечах. Не честь поруганная держала его близ Ладоги, не живот-добро отнятое. Иное не давало уйти прочь безоглядно: сердце глупое требовало увидеть Всеславушку, один разок взглянуть ей в глаза… Слушал его Ратша и дивился, сам себя не узнавал. Вот ведь какую власть взяла над ним девчонка-невеста, собой не красавица, врага незамирённого дочь! Смех припомнить, о чем думал когда-то – не она первая, не она будет последней. Над собой хозяином казался и над другими. А теперь знал твердо: увидит в глазах невестиных, что нет ей охоты лететь с ним вон из гнезда, – и не поднимется рука неволить любимую, силком везти через леса.

Судил так про себя и порой даже встряхивался в изумлении, мотал головой: полно, да свои ли мысли-то, может, леший злой на ухо нашептал? Вытягивал из ножен меч-оберег, клал на колени. Не помогало.

Он всё-таки положил себе повременить ещё несколько дней. Пусть, стало быть, уймется растревоженный муравейник, да и ему, Ратше, невелика честь возвращаться, едва уйдя. Уговорить себя оказалось неожиданно просто. А всё потому, что хуже смерти боялся увидеть испуг и ужас Всеславушки вместо привета. Боялся, знал, что боится, и не хотел сознаваться в этом даже себе самому.

…А прятаться он не будет. Нет, не будет. Не для него это – татем полнощным пробираться ладожскими задворками. Завтра, как рассветет… А встретится воевода или гридни те, что его руку держали и место Ратши на лавке меж собой, поди, уже поделили… ну, убьют. Подумаешь, экая важность. Может, и к лучшему.

Твердо порешил об этом в последний день назначенного себе срока, и вдруг накатило такое отчаянное беспокойство, что не усидел, вскочил, прошёлся туда-сюда вокруг своей елки, уже понимая, что не сможет вытерпеть до утра. Ночь последняя перед боем, перед смертью или перед свадьбой, нет её хуже, нет длинней. Вот сейчас-то, может быть, Ждан Твердятич как раз и посылал молодцов в беззащитную боярскую избу, надумав отдать её на разграбление, а Всеславушку – кому ни попадя в жены, ему, Ратше, в отмщение… За того же Хакона, чтобы не обижался. Если ещё не рабыней на торг… Ратша остановился, убрал за спину руки, принудил себя перевести дух. Вот так всегда, когда ждешь. Теперь ему казалось, что всё это и в самом деле уже произошло, что он опоздал и Всеслава напрасно звала его на помощь. Или уже не звала. А что тебе завтра-то, подумалось ему. Почему прямо теперь не свистнуть коня и в Ладогу не поехать?

Он вытер пальцы о штанину и свистнул. И запоздало глянул на себя как бы со стороны. И увидел не мужа, хлебавшего на веку своём воинского лиха, а мальчишку безусого, впервые соскучившегося по девчонке.

Сел верхом на Вихоря и послал его вперёд.


Начинало смеркаться, когда деревья стали редеть и показались курганы. Ратша посмотрел на небо и остался доволен. Уже не день, народу по улицам будет всё-таки меньше, да и воевода с дружиною небось как раз сидел за столом. Но и не ночь – никто не скажет, будто он, Ратша, по-воровски ждал темноты…

Он соскочил наземь, перекинул поводья через голову жеребца и привязал их к осине. Так привязал, чтобы конь сумел освободиться, не пал здесь от голода, если не вернется хозяин. Потрепал любимца по шее. У Ратши ведь и в заводе не было плетки, вздумай кто Вихоря обижать – в землю по уши бы вбил…

Он не возьмет его с собой. Не станут про него говорить, будто он не посмел появиться в Ладоге пешим, как это следует для боя, а лишь готовым к бегству – на четырех быстрых ногах!

Повернулся и зашагал к городу, не таясь. Умный Вихорь понял, что его спрятали: не заржал, лишь посмотрел вслед хозяину и вздохнул.


Ратша шёл через буевище, привычно кланяясь на ходу знакомым могилам. Вот могучий курган князя Вадима, обложенный понизу камнями, окопанный священным рвом. Его вершина была ещё острой, ещё не оползла от оттепелей и дождей. Храбрый был князь и враг честный, нечем помянуть его, кроме доброго слова.

А вот каменный корабль урманского кузнеца: добрый малый не одно лето прожил в Ладоге и не десять, под конец уже, кажется, по-словенски говорил лучше, чем на своём северном языке. А заболел – велел позвать соотчичей и попросил похоронить как морехода!

Ратша чуть придержал шаг, заметив в стороне совсем свежую могилу. Простой бугорок, не помеченный ни деревцем, ни серым камешком у изголовья. Минет год-два, и не найдешь его, не отличишь… Был человек – и нету его, все позабыли.

Мокрые комья даже ещё не слиплись толком друг с дружкой, вокруг натоптано – хоронили сегодня. Ратша здесь задерживаться не стал, прошёл равнодушно, лишь порадовался про себя: и тут удача, не застал ни души. Хотя видно было, что люди только-только ушли.

Уже недалеко было до дома Всеславы… Ратша поправил пояс и пустился через рощицу, мимо дрожавших на ветру голых рябин.


Всеслава долго сидела одна у могилы Красы. Ушли гридни и чернавушки, ушли приятели-парни, и даже Тьельвар давно уже сидел у себя в Гётском дворе. Только Пелко отошёл всего на несколько шагов, за ближний курган, и остался ждать: ему, охотнику, не впервой. Очень уж не хотелось покидать нареченную сестру, скверное всё же это место – калмисто-могильник.

В сумерках вновь начал накрапывать дождь. Тогда Пелко вернулся, и Всеслава почему-то совсем не удивилась ему. Он не стал её уговаривать: мол, замерзнешь, простудишься, да и мать дома с ума уже сошла. Взял под локти, поднял и повел. В другой руке была тяжёлая лопата, принесённая из боярской избы. Измученная Всеслава доверчиво жалась к нему, и Пелко свирепым соколом водил глазами по сторонам, почти мечтая, чтобы встал на пути хищный зверь или злой человек, дал ему, Пелко, доказать своё бесстрашие и любовь… Тут-то начали тесниться на языке давно обдуманные слова: носил их в себе с того самого дня, как оземствовали, выгнали из города Ратшу. Носить носил, а выговорить не мог, всё некстати казалось, да и Краса бедная, в горнице болевшая, не давала подойти с этим к Всеславе. Но вот не стало Красы, и Пелко решился. Облизнул губы и сказал так:

– Мы, Щуки, отца твоего у себя принимали. А ку-нингаса здешнего и людей его нам не за что привечать, дань снял, так невелика милость, мы прежде всегда сами собой володели…

Всеслава подняла голову, снизу вверх глянула на корела. Это ведь сразу понятно, когда заговаривают не об игрушках бессмысленных, не о поцелуях-ласканиях – о деле важном. И точно. Пелко перевел дух и продолжал:

– Твоего отца мы полюбили и вас с матерью примем… Он мне жизнь спас. А здесь у вас без него житье будет худое.

Всеслава остановилась, повернулась к нему лицом, положила обе ладони ему на грудь, голос дрогнул:

– Маме… сказать про батюшку придется… ждет она…

Всеслава прижалась к корелу и неудержимо расплакалась. Оказался этот чужой парень единственным человеком, которому всё можно было доверить.

– Братик… – расслышал замерший Пелко. И как нахлынуло на него: тихо обнял названую сестренку, привлек к себе, осторожно погладил теплую шапочку на её голове… Вот, стало быть, каково оно, счастье-то мужеское! Оглядится она, сестренка, у добрых людей, у ижор, обживется да, погоди, перестанет звать его братом, назовет совсем по-другому…

Пелко закрыл глаза и стоял, слыша лишь стук собственного сердца, больше ничего.


И всё-таки остерег его звериный нюх на опасность, отточенный годами охоты, всей жизнью в лесу. Тот нюх, что бодрствует неизменно, даже если сам охотник умаялся и заснул. Пелко вздрогнул, словно очнувшись, оторвал от себя Всеславу, закрыл её телом ещё прежде, чем понял, что произошло. А произошло – страшнее не выдумаешь, лучше бы медведь! – шелохнулись кусты, и прямо на корела вышел Ратша.

Ратша, казалось, и сам поначалу удивился и даже обрадовался нечаянной встрече, особенно, конечно, Всеславе. Видно было, что у него камень свалился с души – жива невестушка, целехонька, никто не обидел. Но очень скоро улыбка превратилась в оскал. Успел, должно, увидеть, как обнимал её Пелко, да и сама она что-то не торопилась к нему, не кидалась на шею…

Корел бросил лопату, схватился за нож. Но потом руку с ножа отчего-то убрал. Ратша не стал об этом задумываться: мир медленно рушился вокруг него, сгорая, распадаясь на части. Прав всё же был злой Хакон: не радовалась ему Всеслава, и стоял между ними разлучник-корел, стоял ощетинившийся, и Всеслава пряталась за его плечом. От Ратши пряталась… И серым пеплом растекалась под ногами вчерашняя каменная скала. Отомстить девке неверной, на всю Ладогу осрамить? Или за косу взять и в лес с собой увести, волков с медведями на свадьбу в гости позвать?.. Нет. Он ещё пройдется с нею по улице, как прежде бывало. К мамке сведет. Скажет, чтобы берегла да речь корельскую покрепче твердила, пригодится сказки сказывать белоголовому внучку. А сам после того в крепость наведается. К Ждану Твердятичу в воеводские хоромы гостем незваным. И уж не скоро они там его позабудут…

Передумал это, мертвея душою, в один миг. И тихо, хрипло сказал корелу, указывая рукой:

– Вон отсель…

Деньков десять назад Пелко, точно, зайцем стреканул бы от такого голоса прочь. Теперь – не пошевелился. Мужчины, от имени рода говорящие, не бегают. Даже и от Ратши. Лишь рука вздрагивала, порываясь к ножу. Храбрость отчаянная и страх, всё враз.

– Тебя гнали, не меня. – ответил он Ратше. – Сам уходи!

Ратша оказался подле него одним прыжком. Много позже Всеслава ещё спросит у Пелко: почему, мол, не приветил ножом, ведь успел бы небось? И суровый охотник, помявшись, ответит ей так: ты же плакала бы, если бы убил.

А тогда он пустил в налетевшего Ратшу всего лишь кулаком, нацеленным пониже середины груди. И попал – у другого человека дух бы прервался. Но не у Ратши. Крепкий кулак корела грянул в него, как в стену. Ратша тоже не вытащил ни ножа, ни меча. Змеенышей давят сапогом. Оружие для этого не потребно.

Однако корельский парень оказался быстр и ловок на диво – увернулся от смертельного удара по сердцу да ещё Всеславу успел прочь отшвырнуть, не то, чего доброго, и ей бы досталось… Зато себя во второй раз уже не оборонил. Ратша снес его с ног тем же двойным жестоким ударом, что когда-то в лесу возле могилы боярина. Вот только щадить, как тогда, нынче не стал. Увидел, что ещё не вылетела душа, и стал втаптывать в мокрую землю, потому как лучшей смерти щенок поганый не заслужил.

Живучий корел всё-таки исхитрился приподняться, и его нож больно куснул Ратшу сквозь мягкий сапог. Ратша наступил ему на руку, и пальцы разжались. Кажется, Всеслава что-то кричала, но что, он не слыхал. Потом вроде стала тащить его за рукав – он отмахнулся, как от мухи назойливой. Наклонился и рывком содрал с Пелко штаны, пусть в срамоте подыхает, так-то вот…

Пелко уже безвозвратно валился через край в страшную ямину, где торчали островерхие колья и чадили тусклые костры, а на дне лежал мрак. Ещё чуть – и задремать бы ему, завернутому в бересту, где-нибудь по соседству с несчастной Красой… Но обошло. Ратша вдруг отступился, перестал месить его, скорчившегося в бессловесный комок, уже не сопротивлявшегося унижению и смерти. А потом и сам тяжело рухнул рядом, сломив молодой рябиновый побег. Придавил голые ноги Пелко к земле.

Если бы корел раскрыл глаза, он увидел бы Всеславу, стоявшую над ним с тяжёлой лопатой в руках…


Всеслава не побежала за помощью, не посмела оставить без пригляду двоих лежавших на тёмной земле. Она принялась тормошить неподвижного корела, отчаянно боясь, как бы Ратша не пришёл в себя первым. Наконец Пелко охнул, потом с трудом разлепил глаза. Встать он не сумел, и Всеслава не пожалела ни чистой понёвы, ни меховой безрукавки – подлезла под его руку, потянула вверх. Пелко дернулся, с трудом удержав в себе крик. И понял, что правую руку ему Ратша всё же сломал.

– Пусти… – прохрипел он сквозь зубы. – Пусти… другую…

Кое-как он заставил себя выпрямиться и тут же зашатался, тяжело наваливаясь ей на плечо. Думал – вновь упадет да так уже и останется, но Всеслава его удержала. Сил в тонком девичьем теле сыскалось вдруг не меньше, чем нежданной твердости – в душе. Согнулась в три погибели и почти на себе потащила беспомощного корела прочь. Пелко с медленной мукой переставлял ослабевшие ноги, не ведая, куда идет. Совсем чужим казалось собственное тело, только что бывшее таким послушным и быстрым… Надо было бы устыдиться этой отвратительной слабости, недавней беспомощной наготы – кто поправил на нем одежду, неужели Всеслава?.. – но стыда не было. Мысли путались, и скоро он перестал думать о чем-либо, кроме одного: идти. Это зверь порвал его на охоте, это дочь потока бросила его лодку в шумный порог, сломала камнем руку пловца. Тому незачем называться корелом, тому нечего делать в золотой Тапиоле, кто без драки поддался огню или морозу, кто хотя бы на последнем дыхании не полз к своему порогу, кого нашли в лесу без ножа, стиснутого в кулаке…

Упрямый Пелко всё ниже клонился к земле и не замечал, что каждый его шаг можно было накрыть ладонью. Глаза смежались сами собой, не хотели смотреть даже под ноги, не то что по сторонам. А не то увидел бы: всё это время Всеслава плакала. Тихо и безутешно, будто навеки с чем-то прощаясь. И пожалуй, задумался бы: не ей ли хуже всех здесь пришлось.

Мать-боярыня, изволновавшаяся за дочь, встретила их на пороге. Увидела Пелко – ахнула, всплеснула пухлыми ладонями… и поспешила на подмогу. Вдвоем они кое-как втянули совсем обмякшего парня в избу, взгромоздили на лавку.

– Ратша… у кладбища объявился… – переведя дух, вымолвила Всеслава. Они с матерью разом оглянулись на дверь – и, не сговариваясь, кинулись её запирать. Ратша таков: на три засова от него замыкайся, да и тогда спи вполглаза… Им ли того было не знать!

3

Ратша очнулся не скоро. Он лежал на спине, и голову раскалывала дикая боль. Сперва ему показалось, что он всё ещё был у себя в лесу, под ёлкой-выворотнем, на лапнике, спал и вот проснулся оттого, наверное, что голову прихватило.

Мягкое, теплое коснулось лица… Всеславушка, подумал он радостно. Разыскала, нашла… Открыл глаза и увидел Вихоря, стоявшего над ним в темноте. Верный конь тихонечко трогал его обросшую щёку, жалел хозяина, уговаривал встать. А обжитой ёлки не было и в помине. Ратша хотел было сесть и оглядеться, но боль в затылке пригвоздила к земле. Тут-то он скрипнул зубами и вспомнил, что с ним стряслось.

Он сумел помаленьку перевернуться на живот, потом встать на четвереньки. Перед глазами сновали юркие огоньки, хотелось взвыть по-звериному. Так бывает, когда палицей по голове, и клепаный шелом проминается и трещит, как яичная скорлупа… Тошнота подхлынула к горлу, пришлось закрыть глаза и ждать, покуда отпустит. Его долго выворачивало наизнанку, но облегчение действительно наступило. Ратша обнял Вихоря за белую шею и поднялся сперва на колени, потом во весь рост.

Ни Пелко, ни Всеславы – он был один. Глаза, свыкшиеся с ночной темнотой, различили поодаль окованную лопату. Вот, стало быть, чем… А возле лопаты валялась теплая шапочка, упавшая с девичьей головы. Сердце невпопад стукнуло, как разглядел. Мамка небось надеть заставила, боялась, кабы не простудилось дите… Ратша шагнул вперёд, держась за гриву коня, едва не упал. Но всё же достиг и нагнулся, убиваемый раскалённым сверлом, копошившимся в голове. Не с первого раза ухватил пальцами пушистую куницу. Наконец неуклюже сгрёб, поднял, сунул за пазуху. Нежный мех защекотал озябшее тело.

Вихорь послушно подогнул передние ноги, и Ратша влез ему на спину. Деревья водили перед ним хоровод. Он лёг в гриву лицом, и конь понёс его обратно в лес, как домой.

Пожалеешь тут, что вправду не оборотень, не волкодлак, заговоренной шкурой покрытый…


Молодой корел оказался всё же вынослив и крепок на диво: на другой день стал приподниматься на локте, отрывать рассаженную щеку от подушки. Пытался и ноги с лавки спускать, но Всеслава ему запретила. Пелко послушался, слова не сказал поперек. Случившееся стояло перед ним во всех мелочах, и он жестоко краснел не то что от одного вида её – от звука шагов…

Вооруженные друзья снова без лишних слов поселились в избе. Боярыня скармливала прожорливым парням заготовленную к свадьбе вкусную снедь и только вздыхала. Думала жениха угощать, а ели ребята, невесту от того жениха охранявшие!.. Жалеть или радоваться – не знала. Страшней страшного был Ратша и не люб никому, а всё же быть бы за ним доченьке, что за крепкой стеной. Да и привыкла уже вроде к такому-то зятю… Не было рядом родимого – посоветоваться. Путалась боярыня в собственных надеждах и страхах, посматривала на Пелко, впервые за всю эту осень спавшего по-людски – в тепле, на чистой лавке, под ласковым одеялом. Тощ парень, и рубашка на нем сплошными заплатками, а нож на поясе что бритва, и Ратши грозного не забоялся, не убежал, Всеславушку не бросил… А лицо у корела мальчишеское ещё, и глаза ясные и серые, как лесное озеро в ветреный день…

Знать, и у неё тайно жила в сердце боль по сыну, по первенцу сгинувшему – как раз Пелко ровесник был бы теперь… Или, может, просто легче пожалеть-полюбить не здорового, а больного? Неведомо никому! Но люди видели, что боярыня, малого Ратшинича ни разу не приласкавшая, всё подходила к Пелко, подсаживалась, спрашивала, не хочет ли чего.

Потом корел начал вставать и, едва поднявшись, принялся шушукаться с Всеславушкой в углу возле печи. Боярыня перепугалась сперва и осерчала: ишь ведь каков, да по себе ли деревце облюбовал?.. После призадумалась…


Несколько дней Ратша отлеживался в лесу, как подстреленный волк. Голова болела по-прежнему, не думая утихать. Крепко же ошеломила его Всеславушка, да и коромысло черемуховое не пощадило, не признало рук, выгнувших-вытесавших его для любимой… Почему коромысло? Помнил же, что досталось ему лопатой. А привязалось накрепко – коромыслом, и всё тут. Вот тебе, значит, свадебное хождение за водицей, вот тебе и молодая жена.

Лежа под своей елкой, он отодрал клок от рубахи, туго стянул голову повязкой. Сделалось вроде полегче. До смерти жаль было рубашку, ту самую, милыми руками расшитую, все пальчики, поди, переколола впотьмах… Ратша лежал с закрытыми глазами и молча винился перед невестой за несбереженный подарок, потом уплывал в дурнотное подобие сна, и Всеслава приходила к нему, устраивала его голову у себя на коленях и гладила по грязным спутанным волосам, утихомиривая боль. Ратша просыпался и не мог взять в толк, наяву было дело или во сне.

Четверо суток он не ел и не пил, всё лежал, свернувшись клубком, и голову от земли старался не поднимать. Только изредка вытаскивал из-за пазухи невестину шапочку, клал к щеке – веяло родным и становилось тепло. Вихорь бродил неподалеку, сторожил лучше всякой собаки. Ратша знал: конь не бросит его, предупредит о злом человеке, а любопытного зверя прогонит далеко в лес. Впрочем, Ратша не боялся ни клыкастого вепря, ни пестрого лесного кота. Зверь осенью сыт. Принюхается и отойдет, не обидев… Время от времени Вихорь подходил к хозяину, осторожно дул в лицо: вставай, мол… Ратша не вставал.

Всеслава, наверное, зашлась бы слезами, случись ей увидеть его здесь. Решила бы – умирает. Где ж ей знать, что Ратша-оборотень вправду умел отлеживаться впроголодь, по-волчьи, зализывая раны. А потом пускаться в путь, будто ничего не произошло. Или драться, если подходила нужда. Это тоже воинская наука, жаль того, кому она не по зубам. На сей раз, правду молвить, дела и впрямь были плохи. Стоило оторвать висок от ладони, и облетевший лес начинал противно кружиться, тыча в глаз чёрными перстами ветвей… Ратша терпеливо лежал в своём логове и ждал, пока дыхание перестанет отзываться болью в затылке.

И не было в нём зла на Всеславушку, невесту любимую. Не мог найти его в себе, сколько ни искал. Никак не становились они рядом, не роднились: его Всеславушка – и зло… Вместо зла рваной раной жила в груди тоска. Не уймешь её ни повязкой, ни лекарством, ни заговором крепким. Вот ведь как всё сложилось-то: впервые потянулся к теплу и весь в огонь обломился. До пепла выгорело, до золы, не соберешь, не оживишь… А что сгорело, сам не знал. Такое, чего у него никогда прежде не было и теперь уж не будет. И эта беда стояла перед ним во весь рост – Ждан Твердятич и дружина, ставшая чужой, малыми мурашками ползали у её ног. И казалось, что, может, вовсе и не стоило нянчиться тут с больной головой – зачем, ради чего?..

Если делалось особенно тошно, Ратша стискивал зубы – так, что звон приключался в висках и слёзы выкатывались из-под век. И нарочно начинал думать о том, как по весне охотники разыщут здесь его истлевшее, мышами-горностаями траченое тело, и передергивало от отвращения. «Волк, волк, – звал он молча. – Хоть ты приди, серый, поскули рядом, обнялись бы, пуще прежнего побратались бы…»

А по утрам выпадал иней, и всё чаще оказывалось, что волосы за ночь примерзли к рукаву – полдня долой, покуда отдышишь. Было очень холодно, и, должно быть, поэтому Ратша иногда ловил себя на странном желании: впервые хотелось, чтобы кто его пожалел…


Когда Всеслава и Пелко подошли к боярыне вдвоем, та сперва испугалась не на шутку. Тут и гадать не надобно, ясно же, что у них, у молодых, на уме. И сколько всего за краткий миг передумалось! Успела подивиться, что не Ратша-оборотень подле дочки нынче стоял, успела и поглядеть на неё с невольной укоризной – ладно ли так-то, вчера ещё одному рубашку кроила, сегодня другому?

– Мама, – тихо выговорила Всеслава, – мы сказать тебе порешили…

Рослый Пелко стоял позади нее, тихонько укачивал правую руку на груди, в берестяной колыбельке. Болела рука. А лицо у парня было напряженное, хмурое. Боялся, видать, как бы мать-боярыня впрямь не заартачилась, не загордилась.

– О чем, деточка? – спросила та и подумала, что таковы все молодые: ведать не ведают, что отцы-матери их видят насквозь.

– Мама, – повторила Всеслава. Перестала терзать сцепленные пальцы, шагнула вперёд и взяла боярыню за руку. – Пелко вот говорит, у них в роду нас с тобой жить примут и в обиду не дадут…

Четверо парней молча смотрели на них от двери: видно, знали уже, о чем будет речь.

Тут боярыня тихонько села на лавку и по давней привычке подняла к сердцу ладонь. От мягких щек разом отступила кровь, всё лицо вмиг постарело. Всеслава кинулась на колени, обняла мать, зарылась головой в её подол. Так, не глядя, ей и слушать легче будет, и говорить.

– Мужа твоего люди за вас встанут охотно, – сказал медлительный Пелко. – Только нынче, сама знаешь, половина ещё в ранах лежит, да хотя бы и все сошлись, добра ведь не будет. – Помолчал и добавил: – К нам, на Устье, ни кунингас не придет… ни Ратша этот не доберется.

Боярыня судорожно притянула к себе дочь, прижала к самому сердцу. Смотрела на Пелко, почти не узнавая: вот каков мальчонка безусый… А тот хорошенько подумал и сказал ещё:

– У нас люди добрые и род храбрый. Да и не далеко здесь, если болотами. Твой муж меня от смерти избавил, полюбили его в роду.

Всеслава вдруг заплакала, не вынеся ужаса: сейчас, вот сейчас надо будет открыть рот и сказать про отца, сказать всё без утайки, как есть… Съежилась и что в петлю полезла:

– Мама… а батюшка-то…

– Нету его, дитятко!.. – глухо вскрикнула боярыня, и суровые парни в дверях поневоле вскинули глаза. – Нет больше батюшки твоего!..

Всеслава чуть было не выдала себя, чуть не спросила – да кто сболтнул? Устояла, будто на кромке оврага.

– Сон мне был, – уже потише всхлипывала боярыня, и слёзы – знак душевного облегчения – катились невозбранно. – Как раз за три денька перед тем, как Ратша с полоном вернулся… Попрощаться приходил да тебя, дитятко, наказывал опасти…

Пелко молча переминался с ноги на ногу, поглядывал на обнявшихся женщин. Может быть, и у него в горле першило, но это уж никого не касалось. Слезы – женское дело, недаром они у них всегда наготове. Он-то свои по боярину пролил давно, все пролил, без остатка. Ратшу бы теперь поплакать заставить. Да не простыми слезами – кровавыми. Вот так!

4

Корни мертвого дерева нависли над Ратшей, грабастая, как горстью, отгораживая полнеба. Иногда ему казалось, что он так и будет глядеть на эти костлявые пальцы, пока не придет к нему смерть. Он знал, что это только казалось.

Однажды он попробовал сесть, а потом и подняться. Голова кружилась, но куда меньше прежнего. Значит, боль следовало потерпеть. Ну, терпеть-то он умел…

Для начала Ратша сел на скользкий еловый ствол и долго сидел на сгнившей коре, привалясь спиной к торчавшим обломкам ветвей. Привыкал. В этот день было теплее; из ближней низины выползали клочья тумана и перетекали почти незаметно для глаза, подкрадываясь к ногам.

Ратша сидел очень тихо, и некоторое время спустя в десятке шагов от него из тумана возникла крупная остроухая тень. Настороженно замерла, вслушиваясь. Потом, видно, разглядела человека или узнала донесшийся запах. И скрылась, бесшумно растаяв. Встревоженный Вихорь вылетел из кустов, ища врага… Ратша подозвал его и с трудом успокоил.

Волк… То ли просто пришёл разузнать, что делал в его лесу больной человек с белым конем, то ли это сам Ратша позвал его из чащобы. Как знать! Явился и пропал, и Ратша, не первый раз видевший волка, вдруг вспомнил, о чем рассказывал Тьельвар тогда в дружинной избе. А рассказывал он про фюльгью – тайного хранителя-двойника – и как эта тень повсюду следует за человеком, живя вместо него в стране духов, по ту сторону зримого мира. И лишь однажды обретает плоть, показываясь на глаза. В день, когда уже выращена судьба и погибель делается неизбежной… Это знак, но вот не всякий смекнет, что увидел свою собственную фюльгью. Одному предстает сгорбленная старуха, другому – вьющаяся кольцами змея, третьему – серый волк…

Тогда, на лавке у очага, Ратша лишь посмеялся. Гётские, мол россказни всё, гёты пускай в это и верят, а ему, словенину, ни к чему. То-то и оно, что у очага. Нынче небось мигом вспомнил своё прозвище, и приступила к сердцу тоска. Увидел невидимое – стало быть, и сам уже там наполовину, в том мире. Хорошо ещё, в глаза не посмотрел…

– Ладно, что ли, – выговорил он вслух. – А хотя бы и так!

Белый конь терпеливо дождался, пока хозяин, непривычно неловкий и осторожный, взберется ему на отощавшую спину, и бережно понес его между деревьев.

Ратша нынче дорого дал бы за то, чтобы вправду стать оборотнем, умеющим проскользнуть по затянутым туманом холмам, не всполошив чутких птиц, не потревожив былинки. Он хорошо слышал, о чем говорил тогда с Всеславушкой мальчишка-ижор. Сулился ведь, сосунок, увести их с боярыней в свой род. Может, и в путь уже тронулись через леса, через болотные хляби. Что ж, правильно. В Ладоге-то им теперь не житье.

Теплая шапочка уютно лежала за пазухой, грела тело под неузнаваемо грязной кожаной курткой. Он будет искать Всеславушку, пока стоит на ногах. Для чего, после коромысла-то?.. А ни для чего. Так просто.

Он даже попробовал высматривать следы на мокрой лесной земле. Но мертвая трава и бурые листья снова затеяли перед ним зловещую пляску, и Ратша остановил коня, тяжело сполз с него, вновь залег под приглянувшимся деревом. Хватит пока. Завтра можно будет тронуться дальше. Он пойдет по краю болот. На болоте следы держатся долго. Может, месяц, а может, и поболее того.


Много народу вот так, тишком, уходило в тот год из стольной Ладоги прочь. Шли к друзьям или к далекой родне, шли просто куда глаза глядят: не тесен мир, не скудны под солнечным небом шумящие ветвями леса! Были бы сноровистые руки да железный топор, и живо встанет над чистой речушкой новенькая изба. Залает у забора собака, завьется над крышей пахнущий хлебом дымок, и домовой, перенесённый со старого места в стоптанном лапотке, примется устраиваться-обживаться. А там выплетутся стены сарая, рыбкой юркнет в тот сарай тесаная лодка, протянется в лес охотничья тропа, повиснет на стене первая связочка мехов… А там закричит в доме новорожденный, а там устроят на высоком месте первую почитаемую могилу – вот и появилось на свете ещё одно сельцо-однодворка ничуть не хуже других: приходи друг, приходи брат, приходите все добрые люди!

Что скажешь, хорошо тому, кто, пусть израненным, дождался кормильца с поля жестокого, из немилостивой брани. Не навек раны, заживут, это не смерть.

Долго страдала боярыня, решая, как поступить, но так ничего и не придумала, потому что Пелко был прав.

Сладко спится жене за воином-мужем, тепло боярину возле храброго князя: ни поля житного, ни коровы в хлеву, а на столе пироги. Сопроводил князя в поход – и возвратился с добычей. Поехал с князем по дань – и подарил жене обручья серебряные, соседкам на зависть… Но зато уж и в смертном бою воины от князя ни шагу. Где его голова ляжет, там и их скатятся. На том стоят.

Что же делать семье-то? Иссякнет запас в сундуках, и так уже порядком на свадьбу несбывшуюся поиздержанный, перейдет в чуждые руки последнее памятное колечко – куда тогда? В крепость чернавушками, гридням Рюриковым в услужение? К соседям удачливым в холопки?

Совсем не так вывернулось бы дело, пойди дочка за Ратшу.

Хуже смерти казался Ратша боярыне, пока ходил в женихах. Теперь почти жалела о нем, сгинувшем. Был бы при нём дому достаток и двору крепкая заступа, ей, боярыне, к старым годам опора и Всеславушке хозяин-муж… Сама, сама со свадьбой тянула, вовсе со двора рада была прогнать. А пропал – и остались без него, что в поле обсевки. Как зиму до весны перемочь? Друзей мужниных на выручку кликнуть? Эти, преданные, пособить не откажутся, да толку – сами нынче с редьки на квас…

Вот и уцепилась боярыня осиротевшая за Пелко, как тонущий за горький ракитовый кусточек. Взялась расспрашивать и понемногу вытянула из неразговорчивого ижора всю правду: сперва о муже погибшем, потом о роде корельском, что сидел в лесах на невском берегу. И рассудила про себя, что душой парень не кривил. Не таил мысли бросить их в чащобе на еду лютым зверям. Сказал, что доведет – и доведет, хотя бы ему на себе пришлось нести их по непролазным болотам или зимовать с ними в сосновом бору…

Уходить решили втроем, не обременяя себя многим имуществом. Правду молвить, остатки серебра в доме не всё ещё перевелись. Но гривну узорчатую не сгрызешь с голодухи, позолоченной бусиной не приманишь дичину. Запасались едой – сушеным мясом, орехами, печевом и салом. И нести невелика тяжесть, и хватит надолго.

Всеслава молча увязала с собой отцовский охотничий лук и колчан, хотя кто станет стрелять из него, было неясно: не Пелко же однорукий… И то. Боярыня забоялась, пожаловалась ему:

– Ратша там, в лесу…

– Лес большой, – ответил корел. – А собаки у него нет. Он облюбовал два добрых копья и, выйдя во двор, одно за другим всадил их в бревенчатую стену. Левой рукой. Сначала в упор, как в бою или если один против медведя. Потом издали, от самого забора, – а двор был не маленький. Боярыня поглядела, как входили в дерево кованые наконечники – выдерни-ка, попробуй! – и какое лицо при этом было у Пелко… И перестала спрашивать, обо всем ли подумал.

А тут как раз навалилась ещё и другая забота. Все-слава-то учудила: так нипочем и не согласилась разлучиться с малым Ратшиничем, так и не пожелала оставить его у добрых людей, сколько ни убеждали! Упрямо отмалчивалась на все уговоры – и знай шила себе заплечный мешочек, собираясь уносить в нём чужое дитя. Упрямство в ней было отцовское. Смотрела боярыня на дочь и, диво дивное, видела мужа…

…Собирались, укладывались и, сами того не сознавая, гнали прочь горькие думы о расставании с домом. Особенно боярыня: помнила же, как радостно рубили венцы, как закололи жертвенного коня и погребли его голову на месте, избранном для нового дома, чтобы одушевилось строение, обрело вековечного хранителя-домового. Как первые три ночи запирали в безлюдном доме животных – не гневается ли новая душа, пустит ли жить?.. А уж рожала когда, все до одной двери пораскрывали в избе, мыслили дом одним целым с её, боярыни, молодым тогда телом!.. Как же теперь бросить позади кусок собственной плоти, как оставить на поругание ветру с дождем, зиме многоснежной? Не живет, не стоит дом без людей, кто же этого не знает. Уйдешь – и будет он плакать всё дальше за спиной, как живое беспомощное существо. А потом и умрет: просядет ещё недавно крепкая крыша, почернеют звонкие стены, провалятся дубовые половицы… Вдумаешься как следует – и покажется: лучше бы уж умереть самому!

Но настал день, когда оказалось, что собирать больше нечего. И Пелко хмурился, поглядывая на небо: снег ждать не станет, пока они тут вдоволь наплачутся, завалит леса первым, быстро тающим покрывалом – как уходить?


Зверь лесной и тот не может без конца обходиться впроголодь, а ведь зверь куда выносливее человека, избалованного теплом очага и жизнью под крышей. Крепок был Ратша и многое мог вынести немыслимое для других, но и его силы подточил долгий пост, и это стало заметно, стоило ему тронуться в путь. Делать нечего, пришлось выстелить лапником новое логово и думать о том, как бы раздобыть еды.

У него всё ещё висел на поясе кожаный карман, уложенный когда-то ради воеводской охоты. Ратша вытряхнул имущество на колени: среди всякой охотничьей мелочи обнаружились две запасные тетивы, два крепчайших шнура, сплетённые из сырых жил оленьей спины и выдержанные под грузом. Целое богатство. Никто не подарит ему рогатого лука, но можно сделать силки…

Ратша сделал силки и отправился выбирать для них место, когда удача, совсем уже было отвернувшаяся прочь, неожиданно ласково ему улыбнулась. Переходя большую поляну, он увидел на другой стороне лохматого чёрного зверя, несшего в зубах придушенного зайца. Замешательство продолжалось мгновение, больше потому, что ветерок тянул от зверя к человеку, не давая толком принюхаться. А выглядел человек очень уж странно… Ратша окликнул:

– Мусти!

Он сам порядком таки отвык от собственного голоса и мимолетно удивился ему, как чужому. Но Мусти узнал. Ещё бы ему не узнать человека, от которого он видел добро! Он не залаял, потому что иначе пришлось бы выронить зайца, но, пока его лапы неровными скачками мерили поляну, пушистый хвост поведал Ратше обо всем, что делалось в собачьей душе. Приблизившись, Мусти лег на брюхо, подполз, сложил наземь добычу и с каким-то блаженным стоном опустил морду Ратше на сапог… Ратша присел на корточки и стал гладить влажную, воняющую псиной шерсть.

Есть, видать, нечто общее у хлеба и у любви. Так в долгом голоде мало-помалу примолкает живот, привыкает к пустоте, перестает требовать пищи. Но стоит раздобыть хоть кусочек – и вновь наваливается сосущая мука, и долго ещё не сможешь думать ни о чем, кроме еды… Сколько можно вытерпеть не евши? Месяц-полтора, потом гибель. Без любви, если уж разок попробовал её, – видимо, тоже…

Одно ухо у Мусти было попорчено словно бы ударом дубинки, но на шее ещё держался крепкий кожаный ошейник. Ратша привязал к этому ошейнику свои тетивы и подумал, что теперь им обоим станет повеселей.

Ещё он думал о том, что по следу корела Мусти пойдет, пожалуй, особенно охотно…

5

…Миэликки, хозяйка леса,

женщина красы медвяной!

Сбрось ты платье из рогожи,

порванные лапти выкинь!

Выходи в счастливом платье

и в удачливой рубашке,

поспеши ко мне навстречу

в самом лучшем из нарядов!

Пропусти меня лесами,

через всё своё подворье,

дай мне выйти на добычу,

под копье подставь мне зверя…

В заболоченном ельнике-корбе было темно почти по-ночному, но на душе у Пелко светило яркое солнце. Что с того, что высоченные деревья безмолвными изваяниями уходят над головой прямо в серое небо, что с того, что тишина меж ними уже предзимняя, – вот-вот протрубят последние гуси, ни ягод тебе, ни грибов, ни снега пушистого, чтобы лыжным путем, как на крыльях, болотами домой пролететь! Что с того, что правая рука никчемным и больным грузом висит на груди, а думать-то надобно не о себе одном, но ещё и о Всеславе с боярыней, которым нынче приходилось во сто крат трудней, чем ему… Пелко шёл домой и вел туда тех, кого должен был привести. Вот теперь ему не понадобится прятать глаза, рассказывая матери о друзьях-ладожанах. Мать похвалит его и назовет настоящим охотником, мужчиной. А отец, пожалуй, усмехнется в мягкую русую бороду и добавит, что пора, верно, парня женить. А брат Ниэра проведет в дом Всеславу и жарко покраснеет от смущения и зависти: вот ведь какая девка младшему-то досталась!

И хотя предстояло ещё шагать и шагать, Пелко казалось, будто знакомый дом вот-вот проглянет за елками и родня появится на пороге… Он сам знал, что такие мысли погибельны, ибо от них ослабевает рука на древке копья, а зрение и слух утрачивают настороженную остроту. Пелко честно старался не поддаваться им, но не всегда получалось.

Правду молвить, живя в избе у боярыни, он робел перед хозяйкой, вольной прикрикнуть на него, согнать с лавки, а не то вовсе выставить вон. Теперь и это переменилось: здесь, в лесу, он, Пелко, был старшим, он один ведал, где топко, где твердо, он сам распоряжался, сколько идти и где ночевать. И боярыня не смела возразить ему, не решалась слово вымолвить наперекор. Корел видел это, и, наверное, надо было гордиться. Но ему было только смешно и отчего-то чуточку стыдно.

Всеслава с матерью пугались всякого шороха, посвиста невидимых крыл, дальнего рева. Прижимались друг к дружке, прятали между собой малыша: набежит зверь съедучий, налетит птица клевучая – своим телом оборонить! Пелко забавлял этот испуг. С ним-то лес беседовал сотней ласковых уст. Рассказывал обо всем без утайки да заботливо спрашивал, как ему жилось-моглось и не было ли в чем нужды. Может, им, женщинам, за каждым деревом мерещился Ратша? Что же, ещё шагая в полоне, Пелко видел Ратшу в лесу и судил не с чужих слов: этот был охотником, каких и у Большой Щуки немного найдется… Заметит след и уж не потеряет его, пока не настигнет добычу. Действительно, вовсе незачем было встречаться с Ратшей… Да только и он, Пелко, не вчера впервые дереву поклонился. Чтобы поймать его в лесу, пусть-ка Ратша сперва встанет на четвереньки, обрастёт шерстью и совсем превратится в серого пса Куйппаны, своего побратима. А ещё лучше – в настоящего пса, у того небось чутье волчьего поострей…

Непривычной боярыне тяжко давался лесной переход. Одно добро, что тягота пути притупляла, отодвигала в прошлое недавнюю боль прощания с домом. Однажды Пелко едва не уморил её, показав чёрную яму, вырытую в зеленом мху ударами могучих копыт.

– Сохатый гневался, невесту звал, разлучнику грозил…

Боярыня так и замахала на него руками: щур, щур, спаси! Услышит лось, что разговоры о нем, рассердится, наскочит, убьет!.. Пелко про себя посмеялся. С чего бы это лосю его убивать, он же и не думал называть его по имени – Лосем, только Сохатым, за то, что он, красавец лесной, рога на голове носил…

Все-таки ему очень хотелось успеть вернуться домой до снега. И то: расторопный лесной народ давно уже приготовился к зиме и теперь ждал её с нетерпением – муравьи нагромоздили большущие кучи, умницы-белки построили гнезда невысоко над землей, к суровому холоду. Выпадет снег – и начнется здесь совсем другая жизнь, совсем другие игры, совсем другая охота, не такая, как летом… Но не было снега, не пришёл ещё черед зимним делам, а летние были все уже переделаны; и лес молчал в ожидании, и зверюшки помельче радовались запасам в кладовках, а лесной увалень Отсо, со спиной, колышущейся от жира, залег спать до весны…

Миэликки, хозяйка леса!

Дай пройти нам без опаски,

пробежать позволь лесами,

между елками седыми!

Шатуна гони с дороги,

уведи его подальше,

гибкой веткою рябины

крепко пасть ему опутай.

А не выдержит рябина —

скуй из золота колечко:

пусть сидит себе в чащобе,

в моховом бору высоком!

Ратша долго ломал больную голову над тем, как всё-таки втолковать Мусти, чей след был нужен ему в этом лесу. Черный пес облаивал белок, ловко подхватывал зайцев и, счастливый, нес их новому другу. Но сколько ни объяснял ему Ратша, сколько ни рассказывал про корела – не понимал и смущенно вилял хвостом, извиняясь за свой собачий умишко. Что поделать, имя не дашь лайке обнюхать, не прикажешь – иди! Ждать, чтобы Мусти сам наткнулся на след и сообразил, что к чему?.. Нужен был хоть башмак или рукавица, хоть клок рубашки, принадлежавшей корелу. А не самому Пелко, так боярыне, ведь он пойдет не один. Боярыне или…

Ратша вытащил из-за пазухи невестину шапочку, огрубелыми пальцами расправил её, смятую, на колене, и губы, отвыкшие улыбаться, дрогнули. Он погладил шапочку, как живое преданное существо, принесшее ему очарованной воды в ореховой скорлупе. Потом подозвал собаку и вдруг усомнился: а ну как все эти дни в лесу напрочь отбили от меха и сукна запах Всеславушки, оставив только запахи грязи, сырости, крови и его, Ратши, собственного тела?.. И отлегло от сердца, когда Мусти обнюхал шапочку и деловито опустил нос к земле.

Он, конечно же, ничего не нашёл ни на поляне, ни вокруг. Виновато вернулся и никак не мог взять в толк, почему это человек обнял его вместо того, чтобы отругать. А Ратша гладил поскуливавшего пса и думал о том, что грешно было надеяться на немедленную удачу. Им не повезёт ни на этой поляне, ни на другой, ни на десятой. Но они будут идти краем болот, и рано или поздно умница Мусти натянет привязанные к ошейнику тетивы. И вот тогда-то…

Но странное дело: глубоко в душе он совсем не хотел, чтобы след нашёлся очень уж скоро…


Давным-давно когда-то злобный Хийси тащил на плечах мешок, полный камней. Опять, верно, замышлял что-нибудь добрым людям на погибель. Но разглядел его с небес вековечный Старик, грянул светлой молнией в мохнатый загривок… Убежал обидчик людей, не чуя ног с перепугу, а мешок с камнями порвался и высыпался в болота.

Ещё и теперь видны были груды валунов, вздымавшиеся, как острова в озере, над сплошной рябью моховых кочек… Там и сям по болоту пытались расти хилые, кривобокие сосенки, сбивавшиеся в прозрачные рощицы. Выбравшимся на островки повезло: эти вымахали рослыми, стройными – великаны над карликами, толпившимися внизу. Пелко посмотрел и рассудил, что заночевать надо будет на таком островке. Только, конечно, не на первом же. И не на втором. Мало ли…

Он велел женщинам идти вперёд и предупредил, чтобы не забредали на яркую зеленую травку: там топь. В иных местах, сказал, не опасно. Уже привыкнув верить ему, они медленно прошли мимо: пугливо озирающаяся боярыня и молчаливая, сосредоточенная Всесла-ва. Торчал из-за плеча резной рог отцовского лука, негаданный приёмный сынишка спал себе в заплечном мешке… Для того ли, счастья ждавшая, родилась? Пел-ко посмотрел на её осунувшееся лицо, и глухая тяжесть шевельнулась в груди. С тех пор как ушли из Ладоги, он, случалось, по целым дням не слыхал её голоса. Дочь воина молча шагала вперёд, не жалуясь на усталость. На привалах молча выбирала для костра хворост посуше, потом так же молча помогала Пелко прятать следы огня… Улыбалась, только нянькаясь с малышом. А правду молвить, и хорошая же мамка из неё получилась…

Болото было красивое, всё порыжелое к осени и усеянное, что каплями крови, ягодами обильного урожая, который нынче достанется только зверю. Колыхались на ветру блекло-желтые пряди травы, идущему человеку по колено… Пелко посмотрел вслед женщинам и вдруг стиснул перебитую руку здоровой: больно!.. Потом вздохнул, наклонился и принялся расправлять за ними глубоко вмятый мох, скрывая следы.


У Ратши так и перехватило дыхание, когда однажды рано утром Мусти заволновался и приник носом к земле. Вот оно!..

Ратша спрыгнул с коня, не обратив внимания на жестоко отозвавшийся затылок. Мусти почти силой подтащил его к краю маленькой прогалины и заскреб лапами землю. Ратша пригляделся, ничего не заметил и хотел было направить пса дальше – когда дернина вдруг поехала под лапами Мусти и открылись тщательно спрятанные уголья.

Ратша опустился на колени… Ай да корел! Каков полесовик, ни за что не выследить бы его без собаки, не поймать в родной для него, Пелко, чащобе… Всё равно как щуку в воде, да без остроги, да без крючка!

Он уже понял по поведению Мусти – следы были свежими. Свежими выглядели и угли. Ратша потрогал их ладонью, потом зачем-то разгреб… и пальцы нащупали в холодной золе что-то маленькое, круглое. Серебряное колечко с круглым камешком-бирюзой… Оно не налезло ему даже на левый мизинец, и стало ясно, кто потерял.

– Всеславушка… – выговорил он вслух, как позвал. И закрыл глаза. Не иначе ведь вновь спрячется от него за корела. Спрячется, и ничего, кроме ужаса, не будет в её глазах, когда увидит его заросшего, страшного, совсем одичавшего здесь, в лесу…

Черный Мусти повизгивал от нетерпения, дергая поводок, но Ратша долго ещё сидел неподвижно, опустив голову на грудь. Может, заплакал бы, если бы не разучился давным-давно.

Под вечер пес вывел его к краю болота: далеко впереди виднелись шаткие рощицы и торчавшие над мхами каменные островки. Ветер дул Ратше прямо в лицо, и он потянул ноздрями – не пахнет ли дымом? Дымом не пахло.

Нетерпеливый Мусти рвался вперёд. Сколько ни вглядывался Ратша, следов по-прежнему не было никаких, и это уже не удивляло. Он ступил на болото, ведя Вихоря в поводу. Конь пошёл за ним без особой охоты, но покорно: чувствовал, наверное, что большой опасности нет. Пролившиеся дожди порядком таки размочили торфяник, и он колыхался под ногами, с журчанием выпуская наружу прозрачную холодную воду. Человека попугает и уж наверняка вымочит ноги, но не утопит. Коню трудней… Поразмыслив об этом, Ратша вытащил из сумки кусочек зайчатины, глубоко засунул в бурое сплетение мха: болотному Богу. Пропусти Вихоря, старинушка. Не погуби.

Ратша не понукал коня, оберегал его, давая освоиться. Солнце спускалось, и он решил заночевать на поросшем соснами островке. Горячий след вел мимо – Мусти так и тянул, – и Ратша с тоской подумал о том, что беглецы были теперь, наверное, всего в нескольких полётах стрелы: громко крикнешь – услышат, и, пожалуй, можно было бы, оставив коня здесь, настичь их ещё до темноты… Нет. Утро вечера мудреней.

Мусти никак не хотел сворачивать в сторону, пришлось его приструнить. Пес обиделся, опустил весело взмахивающий хвост. Зато Вихорь, чуя впереди надежную землю, заметно приободрился. Ратша провел их обоих между серыми валунами, причудливо разрисованными желтым и чёрным лишайником. И впервые за всё это время накрепко привязал. Ещё не хватало, чтобы добрый Мусти убежал среди ночи разведывать следы, а Вихорь пустился за ним и переломал себе ноги!..

Он вытряхнул воду из сапог, сгрудил в кучу мягкую опавшую хвою и улегся в нее, не дожидаясь, пока стемнеет. Больше всего он боялся, что так и не сумеет уснуть, думая о завтрашнем дне. Но усталое тело требовало отдыха – сон без сновидений пришёл сразу, как только он коснулся виском холодной земли.

6

…Когда над ухом вдруг раздалось рычание Мусти, Ратша мгновенно сел, хватаясь за меч. Ему казалось, он сомкнул веки какое-то мгновение назад.

От резкого движения в глазах потемнело. Затылок стиснуло обручем, вонзились тяжёлые тупые шипы. Ратша сжал голову ладонями, озираясь в поисках опасности.

Чуткий Мусти ни за что не стал бы тревожить его зря… Вот всполошился и Вихорь, насторожил уши, зафыркал. Солнце висело низко над горизонтом. Ратша мучительно сощурился против света, смахнул с ресниц выкатившиеся слёзы и разглядел двоих людей, неторопливо шедших болотом, как раз по его следам. Благо он-то следа не заметал.

Ратша немедленно узнал обоих: друзья-гёты, Хакон и Авайр. И выслеживали они его здесь, надо думать, вовсе не затем, чтобы угостить сухарями.

Ратша тяжело поднялся, расправил плечи и понял, что появление гётов, почти наверняка сулившее смерть, больше обрадовало его, чем огорчило. А ведь и то хорошо, что сойдется он с ними как раз теперь. Не у Всеславушки на глазах. И уж позаботится, чтобы они недалече отсюда ушли. Один и другой.

Он вытащил из ножен меч и внимательно осмотрел. Длинное лезвие не заржавело и выглядело вполне годным для боя.

– Ну?.. – негромко сказал Ратша мечу. – Я ли тебя не ласкал, я ли не холил? Смотри, и ты не подведи…

Щелкнул ногтем по серому лоснящемуся металлу, в ответ послышался звон. Вот так появляются россказни, будто иные мечи поют сами собой, предчувствуя битву. Ратша шагнул вперёд, на край островка. Он не станет ни прятаться, ни убегать. Он знал гётов: они разбудили бы его, прежде чем напасть. Но лучше будет, если он выйдет к ним сам.

Он ещё оглянулся на Вихоря и Мусти. Конь, более привычный дожидаться хозяина, стоял почти спокойно. Зато Мусти струной натягивал привязь, глаза блестели, шерсть на загривке стояла торчком… уж этот умница сообразит в случае чего, как освободить и Вихоря, и себя. Больше Ратша не оборачивался.

Гёты остановились, когда он появился между валунами и молча пошёл им навстречу, выдирая ноги из сырого податливого мха. Хакон заложил пальцы за ремень, насмешливо сощурился: худой, заросший серой щетиной, Ратша показался ему измученным и больным. Грязная повязка на голове, страшные синяки вокруг глаз – жаль, что им не дали схватиться тогда у конюшни, больше чести было бы зарубить его в тот день, а не теперь. Что драться с таким, разве только прикончить.

– Здравствуй, – сказал Хакон, когда Ратша подошёл вплотную и тоже остановился, держа в руках меч. – Мало радуешься ты мне, как я погляжу!

Ратша подумал и ответил на северном языке:

– Верно, не радуюсь. Но и не горюю.

А для стороннего глаза всё это выглядело, наверное, мирно: встретились трое и разговаривают себе, даже посмеиваются… Вот Авайр увидел поодаль лежачее дерево и отошёл к нему, думая выжать мокрые сапоги. Сел – и прогнивший ствол подался с глухим треском. Авайр неуклюже взмахнул руками, холодная вода хлынула ему под одежду. Хакон и Ратша дружно расхохотались. Потом снова повернулись друг к другу.

– Ушёл я от Эймунда, – весело поведал молодой гёт, – Теперь никакой дряхлый старец не помешает мне, если я захочу мстить.

Авайр вылез наконец из мокрой ямы во мху и отправился искать местечко посуше, ругаясь сквозь зубы и отряхиваясь по-собачьи. Ратша внимательно следил за ним краешком глаза: не для чего бы этому Авайру оказываться у него за спиной… Он кивнул Хакону обмотанной головой:

– Не уйти нам с тобой друг от друга, видать, одно на роду обозначено. Сперва меня из дому выгнали, нынче же и тебя.

А мысленно добавил: и здесь вместе останемся. Это уж наверняка.

Кажется, Хакон собирался сказать ему что-то обидное, но неожиданно передумал и провел рукой по лицу – как паутину убрал.

– Вот теперь ты увидишь, словенин, высоко ли я ценю свою честь, – проговорил он, почему-то заметно волнуясь. – Надо тебе знать, что, если бы меня не оскорбил твой слуга, мне, пожалуй, захотелось бы примириться с тобой. Это после того, как ты меня пощадил.

Ратше потребовалось некоторое время, чтобы понять услышанное. Однако потом он проглотил хорошо отточенные слова, уже висевшие на кончике языка, ибо ему вдруг расхотелось их произносить. Он отвел глаза, поскреб ногтем усы и хмыкнул, внезапно увидев себя и Хакона со стороны. Действительно, понадобилось же им привести друг друга на край, толкнуть к бесчестью и к гибели, и всё затем, чтобы понять по колено в болоте – с самого начала вовсе незачем было вытаскивать из ножен мечи… Великое слово произнес отчаянный Хакон – считай, мир предложил! Вот каков человек, нипочем не захотел просить милости тогда в поединке, нынче же знал за собой силу – и сам о примирении заговорил…

– И я… – начал Ратша ещё неуверенно. Но договорить ему не привелось. Потому что Хакон вдруг переменился в лице, и Ратша понял, в чем дело, ещё прежде, чем тот крикнул, глядя куда-то за его плечо:

– Берегись!

Подобными предупреждениями не бросаются зря. Ратша крутанулся на месте – и удар, назначенный раскроить ему затылок, пришёлся в лицо, убив примирение не рожденным. Это Авайр отбросил воинское благородство, точно цветной вышитый плащ, пусть нарядный, но способный нынче лишь помешать ему с местью за брата. Ратшу едва не свалило наземь, перед глазами полыхнули и сгинули косматые солнца. Он мгновенно ослеп от их огня, от раздирающей боли и густой крови, хлынувшей по лицу. Остальное совершилось без его воли, само. Привычные руки занесли меч и полоснули то место, где он успел заметить Авайра. Авайр переломился в поясе и рухнул, расплескивая болотную воду. И закричал так, что с сосенок шумно взвились усевшиеся было птицы.

Ратша не видел, как чёрным комом пролетел мимо взъерошенный Мусти: обрывок перекушенной тетивы хлестал пса по спине. Лапы Мусти глубоко увязали во мху, но он кинулся на Хакона с налета, не раздумывая, бесстрашно. Как на медведя, сграбаставшего друга-хозяина в цепкие когти. Хакон пнул наседавшую лайку ногой, отшвырнул прочь. Мусти с визгом перевернулся в воздухе, но сразу вскочил и бросился снова. На этот раз ему досталось вдетым в ножны мечом – отлетев в сторону, он остался лежать.

Ратша между тем поднял руку к лицу. В левом глазу бесновалось гудящее пламя, но правый был ещё цел, и багровая тьма медленно расступилась, дав ему увидеть стоявшего перед ним Хакона. У Хакона тоже был в руке меч, и гёт держал его наготове. Так вот, значит, какая цена всем его разговорам о мире. Бешеная ярость подхватила Ратшу, бросила вперёд, утраивая силы. Ха-кон сперва попятился перед ним, потом остановился. Два длинных меча встретились с лязгом.

Солнце садилось – могучие Боги войны знатно веселились на окровавленных небесах. Меч Хакона полыхнул в сумерках, казнил корявое деревце, но даже не замедлил полёта. Ратша отбил гётский клинок, не допустил его до себя и тут же сам рванулся вперёд – получай… Ему повезло больше: Хакон охнул – вполголоса, не в голос.

Теперь они шатались почти одинаково, но чутье воина подсказывало Ратше, что он ослабеет первым. Ещё немного, и свалится Хакону под ноги, и тот добьет его со словами: это за Авайра тебе… Вспышка ярости выгорела, как сухая солома, не способная дать долгого жара, и знакомый меч казался неправдоподобно тяжёлым, каждый замах будто откраивал лоскут от жизни, ещё сохранившейся в теле. Солнце медленно дотлевало за лесом, сгущалась кромешная осенняя ночь. Ратша на своём веку видел немало, не в одних веселиях веселился; случалось, калечили, и жестоко – по ползимы в ранах лежал… но такого, как ныне терпел, – ни разу ещё. Может, вот так и является к воину государыня Смерть. Минет год-два, придут добрые люди на это болото за сладкой ягодой морошкой, найдут три кучки сгнивших костей да ржавые мечи, покачают головами и станут гадать, кто здесь кого побил!..

Впрочем, ни о чем таком Ратша не думал. Просто, слабея, намеренно промедлил, позволил Хакону достать себя ещё раз. Велик воин, у кого хватает мужества на подобный прием, трижды велик, кто сумеет распознать ловушку и не попасться в нее. Раненый Хакон подвоха не угадал. Ратша принял на грудь раскаленную, брызжущую искрами полосу… и тут же срубил гёта косым страшным ударом, от которого не было обороны. Верный меч не обманул его, не подвел, но тьма снова сомкнулась, – некому было поглядеть, как Хакона швырнуло навзничь в истоптанный мох…

Ратша продержался на ногах дольше. Он ещё постоял победителем – огромный, чёрный на остывающем небе… потом и его повело, как вынутое из горна железо, он слепо шагнул, привалился к сухой сосне. Обдирая плечом кору, сполз на мшистую кочку и остался сидеть. Больше ему не сдвинуться с места; завтра утром Всеслава тронется в путь и будет уходить всё дальше, так и не узнав, что он был совсем рядом с ней. Никто не позовет её сюда, не расскажет ей, что с ним приключилось.

7

Пелко решил обойтись в эту ночь без костра. Дымок над болотом будет заметен издалека, мало ли кого он может привлечь; а и ни к чему бы – за день-два до встречи с охотниками ижорского племени, с Устья… Придя на выбранный для ночлега островок, он сказал об этом Всеславе, и она без слова раскидала по кустам уже собранный хворост. Боярыня, которой хотелось отведать горяченького и высушить промокшую обувь, поохала было, но упрашивать корела не стала. Ему видней.

Пелко посмотрел на низкое солнце, развернул своё одеяло и лег возле оплетенного травой валуна, положив рядом копье.

– Разбудишь, как стемнеет, – попросил он Всеславу, и она привычно кивнула. Так они поступали с первого дня. Закатится солнышко – и Пелко снова продерет глаза, примется бесшумно похаживать кругом островка. Ему, охотнику, не привыкать бороться со сном.

…На исходе сумерек он встрепенулся, будто кто тряхнул его за плечо. Нет, не Всеслава: она смирно сидела возле соседнего камня, держа маленького на коленях, и тревожно смотрела в просвет между деревьями. Пелко смутно видел её лицо, укрытое тенью. Так смотрят, когда ещё не появился, но вот-вот появится кто-нибудь страшный.

– Что?.. – тихим шепотом спросил корел.

Всеслава оглянулась с облегчением и ответила столь же тихо:

– Зверь вроде провыл.

Зверь – это ещё ничего… Пелко вновь натянул одеяло и начал ждать, чтобы вой повторился. Однако болото помалкивало, и тогда он подумал, что, может, это пробовал голос его одноглазый знакомец. И странное дело: при мысли о диком волке вдруг повеяло родным и глубоко внутри будто ослабла туго натянутая тетива. Вправду, что ли, скоро уже дом…

Пелко поднялся и сложил одеяло, с тем чтобы не одолевал соблазн поваляться ещё. Подошёл к Всеславе, сел рядом.

– Ложись. – сказал он ей. – Спи.

Боярыня тихо посапывала. Слишком устала, чтобы просыпаться на какие-то ночные голоса. Всеслава посмотрела на нареченного братца и ничего ему не ответила, но он углядел блестящие капли у неё на ресницах. И вдруг до смерти захотелось обнять её, беззащитную, коснуться губами мягких волос, прошептать ей на ухо – сам толком не знал ещё что… Но тут же вспомнил, как накликал Ратшу тогда возле буевища, и окатило холодом. Не время. Да и ей, по всему видать, не до того.

Пелко потянулся к одеялу, подтащил, отдал его, тепленькое, Всеславе:

– Возьми… зябко будет.

Подобрал копье и пошёл на край островка – пристально следить за наползающей темнотой.


…Наверное, надо было хотя бы вытеребить пальцами клочок белого мха, втолкнуть под разодранную куртку, как-то утишить катящуюся кровь… Тело глупое будет хотеть жить до последнего. До тех пор пока не пересохнут все жилы и не остановится сердце.

Гордому Ратше так и не суждено было упасть: он всё ещё сидел под мертвой сосной – злая судьба тому, кто весной услышит с такого дерева первую кукушку. Его нескончаемо крутило, словно бы в медленном водовороте: ни выплыть, ни погрузиться на дно… Порою наваливался смертельный холод, и толчки в груди совсем затихали, редея, и Ратша каменел, превращаясь в лед, весь, от кожи на лице и до кончиков пальцев, смерзавшихся на рукояти меча. И нечего был ждать, кроме конца. Но потом жаркий пот начинал течь по спине и лёд плавился, смешиваясь с сыростью болота…

Долго или коротко это тянулось – Ратша не знал. В какой-то миг он всё же открыл зрячее око и увидел, что тучи разорвались и над северным краем земли дрожали бледные сполохи. Точно разматывалась бесконечная зеленоватая бахрома, и звездный ветер порывисто раздувал её в небесах – открытые топи отражали вздрагивающий блеск… Ратша чуть повернул голову, отыскал взглядом Хакона. Хакон лежал рядом, на расстоянии шага. Он смотрел на Ратшу пристально, не мигая. Глаза были живые.

– Вот и примирились. – вдруг сказал ему Ратша. Выговорил и сам подивился не столько собственным силам, ещё, оказывается, остававшимся, сколько сожалению, кольнувшему в самую середину души. Хакон не был предателем. Он ведь предупредил его об Авайре. Да и после не кинулся добивать ошеломленного… зря дрались!

Хакон с видимым трудом собрал дыхание для ответного шепота, такого же жалкого. Но Ратше показалось, что гёт усмехнулся. Чему? Может быть, уже завидел деву валькирию, присланную за ним из небесных чертогов?

– Живы… оба ещё. – долетело до слуха.

Ратша так и не смог выбить у него меча, пока дрались. Теперь Хакон неожиданно сам выпустил его из ладони, и потертая серебряная рукоять канула в болотную мякоть. Так, без жалости, оставляют лишь вовсе ненужное, то, что никогда больше не пригодится. Ловя ртом воздух, Хакон медленно повернул себя на бок… и его правая рука пядь за пядью поползла к словенину, тот и не понял сразу, зачем. Но потом понял – и тоже покинул на коленях залитый кровью черен. Он, правда, так и не сумел дать гёту правую руку, дал левую. Ну ничего, сказал он себе, пускай не десница, зато к сердцу поближе… Пальцы Хакона обняли его ладонь, передали тепло. Ратша ведь вправду никогда не был на Готланде. И родился словенином, а не варягом.

– Незачем умирать. – выдохнул мореход. И больше ничего уже не говорил.

У Ратши голова клонилась на грудь, глаз почему-то стал слипаться. Он ещё посмотрел на гёта и, кажется, впервые не увидел у него на лице ни вызова, ни насмешки. Было только что-то странно похожее на мудрость… Ратша подумал об этом, и мысли опять принялись путаться. Он откинул голову, прижимаясь затылком к сосне, и опустил налившееся невыносимой тяжестью веко. Тому, кто засыпает, всегда верится, что он будет слушать внимательнее, если закроет глаза.

Он жил ещё мучительно долго, по временам приходя в себя и недоумевая, почему мешкает смерть. А потом ему начало казаться, что он уже миновал её в потемках и выплыл, как в озере, по другую сторону пустоты, так и не заметив, где грань.

8

Добрые Боги совсем забаловали, занежили возлюбленных своих детей: давно приучили, что лютую зимнюю стужу непременно сменит весна, а солнце умирает вечером только затем, чтобы воскреснуть с рассветом. А вот задумаешься покрепче, нетерпеливо дожидаясь первых лучей, и поймешь, что за чудо происходит каждое утро, и молиться захочется на радостях оттого, что вечный Укко решил ещё раз пустить солнышко в мир!

Небо на востоке начало понемногу синеть, и старчи-ще Туман пробудился глубоко в топях болота, высунул наружу конец седой бороды, приказал дочери расчесать его узорчатым гребешком: поторапливайся, Терхенетар-красавица, скоро уже выглянет розовый краешек солнца и белые пряди взмоют высоко в ясное небо, станут быстро тающим облачком в синеве…

Пелко с копьем в руках стоял на краю островка. Он почти всю ночь провел на ногах: так легче удержаться и не прислониться к шершавому дереву, не смежить ресницы, уговорив царапающую совесть, что, мол, совсем ненадолго. Поддаваться, жалеть себя было уж слишком опасно, и Пелко терпел. Он знал, что охотничья сноровка в который раз выручит его, долго ещё не даст липкому сну повалить его наземь. А там дом. Вкусная рыба, сваренная в котле над очагом. И широкая лавка вдоль знакомой бревенчатой стены. Теплые меха, брошенные на ту лавку. И никаких забот впереди. Спи, усталый, никто не потревожит тебя среди ночи, не станет будить, пока не выспишься сам… Пел-ко поежился на утреннем холоду, потом встряхнулся, гоня прочь не ко времени явившиеся мечты. Рано ещё. Не пой песен, затягивая тесемки на сапогах: как знать, не придется ли плакать, когда станешь развязывать!

Светало… Пелко высунулся из-за валуна, поймал в горсть несколько крупных клюквин, украшавших ближнюю кочку, сунул их в рот. Поднимется туман, и он разбудит Всеславу. И может быть, сам поспит ещё капельку, пока они с матерью будут готовить еду. Вся еда – затверделый хлеб с обрезками сала, уж что там готовить-то, но отчего не прилечь, пока женщины развяжут котомку, вытащат ножи, примутся резать.

Он ещё дождется, чтобы Всеслава радостно встречала его с удачной охоты, целовала в обветренную щеку, пододвигала за столом сочную медвежатину…

От кислых ягод в животе заурчало. Пелко собрал ещё горсть и неторопливо двинулся вокруг островка. Теперь он стоял лицом к дальней Ладоге, глядя туда, откуда пришёл. Рассветный ветерок перекатывал по болоту серые волны тумана, и тут Пелко насторожился, потому что издали вдруг долетел какой-то жалобный звук, похожий на плач.

На всякий случай корел сжал в кулаке висевшую у пояса бронзовую утиную лапку: а вот и не заманишь, диво болотное, не на такого напало! Но звук повторился, и он понял, что там, вдалеке, отчаянно скулила собака.

Перед Пелко мелькнули было жестокие ладожские гридни и сам Ждан Твердятич со свирепым псом на коротком ремне… Однако страх жил недолго. Не такой голос у лайки, яростно бегущей по следу, не так заливаются собаки, выпущенные на добычу… Пелко безрадостно подумал о том, что следы, которые он оставит, придется вновь заметать в великих трудах. Но и не сходить, не посмотреть, в чем беда, было нельзя. Может, это окажется ещё одним и самым главным испытанием, которое избрали для него хозяева леса, раздумывая, позволить или не позволить ему вернуться домой… Или, того не лучше, как начнет ещё этот плач сниться ему по ночам!

Всеслава сладко спала, свернувшись мягким клубочком, подложив под щеку ладонь. Корел осторожно тронул её за мизинец. Она открыла глаза сразу же, не вздрогнув, будто того только и ждала.

– Я на болото схожу, – тихонько предупредил её Пелко. – Скоро вернусь.

Всеслава кивнула, и он беззвучно ушёл, подхватив копье. Дочь воина не заснет, раз пообещала не спать.


Мусти полз вперёд, подвывая и волоча задние лапы. Безошибочное чутье вело его по болоту: друг был где-то рядом, он вот-вот разыщет его, и всё будет хорошо. Могло, конечно, получиться и так, что люди, оставившие следы, как раз пустятся дальше и он, ослабевший, не сумеет их догнать. Но это не укладывалось в коротенькие мысли пса – он знал только, что не перестанет ползти, пока шевелятся лапы и нос отличает запах от запаха…

Когда Пелко вырос перед ним из тумана, Мусти поднял острую морду и захлебнулся плачущим лаем. Его всегда низкий, уверенный голос звучал жалобно и тонко, срываясь на визг. Пелко подоспел к нему, наклонился. Мусти судорожно лизал его руки, лицо и визжал не переставая. Досталось ему крепко. Обе задние лапки были разбиты, не скоро заживут и в лубках. Пелко начал прикидывать, как понесет тяжёлого пса, как сумеет навьючить его на себя – с одной-то левой рукой…

– Эх, бедняга, – пожалел он Мусти. – Да кто же это тебя так?

Смышленый пес как будто понял его. Схватил зубами за штанину, попытался тащить.

– Что там, Мусти? – спросил Пелко негромко.

Мусти снова потянул его и завизжал, теперь уже от бессилия.

Пелко обхватил его, сморщившись от боли в руке, поднял и перенес на кочку посуше. Уложил. Сел рядом и долго гладил, стараясь утешить.

– Лежи здесь. – приказал он ему наконец. – Смирно лежи. Я приду.

Мусти понял и это – больше не пытался ползти и только косился на корела, пока тот не скрылся из виду.

Пелко так и знал, что далеко идти не придется. Миновав низкорослую рощицу, он увидел их всех сразу – Ратшу, Хакона и Авайра. Три неподвижных тела друг возле друга на побуревших кочках болота, и плотный клок тумана медленно отползал прочь, будто нехотя вылетевшая душа.

Пелко осторожно пошёл к ним, крепко сжимая копье, – хоть и видел, что драться тут уже не с кем. Оба гёта лежали как скошенные, зарывшись лицами в мох… Так вот чей крик испугал Всеславу и разбудил его самого. Это кто-то из них взвыл по-волчьи, распластанный ударом меча. Не Ратша, Ратшу-оборотня выковали из железа, он не закричит, хотя бы из него выдергивали жилы… Такой уж человек, что даже сраженным не захотел упасть перед врагом, остался ведь сидеть под сосной, привалясь к ней плечами, даже головы не склонил!

Если бы корел похуже знал Ратшу в лицо, он вполне мог бы теперь его и не узнать. Меткий удар изуродовал красавца Ратшу, лишил его глаза. Другой удар сверху донизу располосовал крепкую куртку, залил её уже загустелыми струями крови… Это сколько же её, сильной, вон истекло из тела? Ведро!..

Пелко вдруг отчего-то вспомнил боярина и вздохнул. Совсем разные люди и вдобавок враги, а умерли одинаково, будто ростом сравнялись. И даже дальше рядом пошли: лежал боярин в глухом тёмном бору, не родной рукой в тот путь снаряженный, ляжет Ратша с двоими чужаками бок о бок, только и всплакнет по нему бездонное торфяное болото… уж не то ли самое, в котором он, Пелко, однажды мечтал его утопить! Все, стало быть, слыхал на небесах добрый Укко, всё выполнил. Не привело только Пелко отомстить самому, не дал пригвоздить Ратшу вот этим боярским копьем… А может, и к лучшему.

– Как же я Всеславе-то про тебя расскажу? – вслух подумал корел и тут же замер на месте, поняв вдруг, что Ратша был ещё жив.

Видно, вправду покончить с оборотнем не так-то легко. Даже и вдвоем. Мало ему двух ран для погибели, третья нужна. Знать, две жизни в нем, две жилы-жйцы вместо одной… Две жизни вместо одной?.. Пелко посмотрел на сомкнутые руки Хакона и Ратши, на тесно переплетенные пальцы… И словно бы ледяное дыхание коснулось корела, приподняло волосы на затылке. Что-то произошло здесь, в темноте, между двумя лютыми недругами. Что-то такое, что готово было властно распорядиться и его, Пелко, судьбою…

Жизни в Ратше оставалось, конечно, самая капелька. Но вот поблизости жалобно, тревожно заржал привязанный Вихорь, и уцелевшее око дрогнуло ресницами, раскрываясь. Сперва оно показалось Пелко совсем пустым и белесым, будто выцветшим дотла. Посмотрело, увидело Пелко, увидело копье у него в руке… и постепенно разгорелось такой яростью и мукой, что корел едва не попятился. И сам себя одернул: да кого трусишь, охотник!..

Пелко легко мог добить его своим послушным копьем. И потом хвалиться перед парнями, не видевшими человеческой крови. Мог сделать ещё лучше: просто уйти и оставить его здесь одного с Хаконом, Авайром и смертью. Мог увести коня, унести собаку и сказать, будто случайно встретил их на болоте. А Ратша пускай сидит здесь хоть до снега, хоть до следующей весны, получая все, что заслужил.

Пелко шёл к словенину, неся копье, и мох пуще прежнего цеплял сапоги, опутывая лодыжки. Ратше вовсе незачем было ждать от корела пощады, да и не собирался он вымаливать себе жизнь, не собирался и отдавать её так просто, без выкупа: слипшиеся пальцы затрепетали, поползли к лежавшему на коленях мечу… Однако усилие оказалось слишком велико и вдобавок невыносимо стронуло присохшую к ранам одежду. Яростное око помутнело, на миг погасло совсем, рука, не дотянувшись, соскользнула с бедра. Ратша понял, что защититься не сможет, и оскалил зубы, глядя на подходившего Пелко. Не то насмешливо улыбался, не то щерился, как погибающий волк… не разберешь.

А Пелко уже знал, что никогда не похвастается этой расправой перед ребятами, не расскажет о ней ни матери, ни Всеславе, ни брату Ниэре. Какое там! Он даже Мусти и Вихорю не посмотрит больше в глаза.

А что за радость совершать такие дела, о которых слова сказать нельзя будет, не умерев со стыда…

Пелко прислонил копье к дереву, сел около Ратши и вытащил свой острый охотничий нож. Ратша не пошевелился. Жизнь воина давно уже ко всему его приготовила, а ночь, только что минувшая, – и подавно. Было отвращение к смерти от рук презираемого, но не было страха. Он не отвернется, когда корел примется выкалывать ему второй глаз.

Пелко расстегнул на нём тяжёлый кожаный пояс, здоровой рукой отодрал словенина от сосны и уложил.

Пухлая кочка, унизанная, что крупными бусами, отборными клюквинами, приняла тяжёлое тело, и корелу послышался вздох. В тот лихой год некому было ей, клюкве, кланяться, некому было собирать вкусную красную ягоду в белые берестяные лукошки!

Охотник ловко вспорол на Ратше толстую куртку, залубеневшую, что дубовая кора, от грязи и крови, и осторожно распахнул её, добираясь до тела. Под курткой оказалась рубашка, та самая, тайно скроенная Всеславой, – ещё небось и лоскут из ворота продевала вовнутрь, отгоняя от жениха порчу да сглаз!.. И дело своё та рубашка, видимо, сделала. Не отвела от него острых мечей, но жизнь удержать всё-таки помогла, не разрешила совсем вылететь вон… Пелко раскроил и её, стал поливать из горсти болотной водой, отмачивая от ран. Этой новой муки Ратша не перенес. Молча обмяк, голова перекатилась к плечу. Тут и выпала из-за пазухи теплая невестина шапочка, разрубленная пополам и вся пропитанная кровью: корел не сразу смекнул, что это было такое, испугался, решив уже – само сердце вывалилось из груди!..

Развереженные раны вновь принялись кровоточить, прося повязок. Стянутая с Ратши рубашка валялась, разорванная на клочки, ни на что уже не пригодная. Пелко почему-то не догадался поживиться у гётов, снял и принялся полосовать свою собственную, матерью сшитую, во всех напастях сбереженную и его, беднягу-парня, будто родной рукой обнимавшую… А хотелось ему – заплакать.

Всё это Ратше запомнилось плохо. Он смутно чувствовал, как возился над ним корел, и скривил стянутые холодом губы, поняв остатками меркнувшего сознания, что тот перевязывал его, а не добивал. Трусливый щенок так и не отважился дать ему скорую смерть, предпочтя вместо этого целую вечность переворачивать его и безжалостно тормошить. И бормотал что-то задыхающимся голосом на своём языке… Слов, сливавшихся для него в какой-то шум, Ратша уже не различал.

Но вот его укрыли чем-то теплым и оставили наконец в покое. Ему показалось – совсем ненадолго. И вдруг мягкие девичьи уста начали целовать его обезображенное лицо, сомкнутое веко, плотно стиснутые губы.

– Любый мой… – послышалось ему почему-то очень отчётливо, – Любый мой!..

Ратша содрогнулся всем телом. Поистине ничего подобного не было ещё в его жизни, никогда не ласкали его нежные руки, не касались губы, не капали на грудь, на лицо горячие слёзы… Он знал, что это не наяву. Подумал ещё: в таком бреду не жалко и умереть. А больше уж он ничего не чувствовал и не слышал, с тем и погрузился тихонько в бездонную черноту.

9

Ратша пришёл в себя ещё раз, лежа лицом вверх на чем-то тёплом и живом. Ему понадобилось немалое время, чтобы признать хорошо знакомую конскую спину: кто-то заботливо привязал его к ней, чтобы он, чего доброго, не свалился. Умница Вихорь бережно нёс его вперёд, и Ратша обратил внимание, что конь ступал по твёрдой земле, значит, болота остались позади. Чего от этого ждать, хорошего или плохого, Ратша не знал.

Потом он вдруг вспомнил о шапочке, которую берёг под одеждой все эти дни, и нешуточно взволновался: уж не потерял ли, не выронил ли ненароком?.. Он хотел поискать её, привычно потянулся к груди, но привязанная рука не подчинилась. И всё-таки это беспомощное движение не пропало впустую: оказалось, в его ладони по-прежнему лежала другая рука. Чья? Определённо не Хаконова. Но от неё тоже шла жизнь, он это чувствовал. Пока он держится за нее, он не умрёт. Ему захотелось спросить о Хаконе, узнать, что с ним сталось, успели ли спасти и его. Рядом, он слышал, разговаривали по-корельски, голосов было много и все незнакомые – наверное, эти люди несли гёта, ведь навряд ли у них нашёлся ещё один конь.

Сделав усилие, он разодрал склеившиеся ресницы, открыл зрячий глаз и посмотрел вверх.

Он увидел над собой Гору Света… Точь-в-точь такую, как рассказывал Святобор. Неспешно плыла она в прозрачной сиреневой вышине, немыслимо огромная, окутанная жемчужным мглистым плащом… Ратша долго смотрел на нее, чувствуя, как уходит рвущая боль. Ему всё казалось, будто он понял или вот-вот поймет что-то необыкновенное, но что именно, этого он ни за что не взялся бы объяснять…

Пелко вел Вихоря под уздцы, и сердце в нём плакало. Нелегко мальчишке-охотнику становиться взрослым мужчиной. Нелегко клешнистому раку, линяя, вылезать из крепкого панциря, вдруг сделавшегося мучительно узким: налетят прожорливые недруги, не пожалеют! А ведь всё равно линяет, видно, надо зачем-то, и никак нельзя обойтись, и ничего, живет себе, не переводится – но живет, правда, лишь в самой чистой воде…

Вот уж любовь хуже безумия, скорбно говорил себе корел. Нету от неё избавления, нету снадобья! Вчерашняя робкая девочка сама возьмет за руку парня, хотя бы эту руку обвивала змея. Сама расцелует любимого, хотя бы у него всё лицо было в ядовитой волчьей крови. Сама обнимет ненаглядного и крепко прижмется, если даже грозная Калма-смерть будет выситься у него за плечом!

Хотя бы уж, молча молился Пелко, его самого, несчастного парня, оставила и никогда больше не посещала эта беда. Чего хорошего можно ждать от любви?!

Мусти влажно дышал ему в шею, надежно увязанный за спиной. Ребята-охотники хотели взять пса, но Пелко не отдал, продолжал нести сам. Будто хотел вконец измучить себя ношей и тем смирить внутреннюю грозу. Шагал вперёд, крепко сжав зубы, вел Вихоря в поводу, выбирал тропу поровнее и старался не оглядываться на Всеславу, державшую за руку своего кривого оборотня Ратшу… можно подумать – как выпустит, так он тут же и умрет!

Гора Света плыла над ними в закатной вышине, медленно угасая.


В беспредельных лесах вокруг Ладоги, вблизи и поодаль, ещё много дней по двое, по трое бродили конные отроки, надрывали звонкие молодые глотки, выкликая:

– Ра-а-атша!..

Водили с собой чутких собак, но собаки не могли распознать замытых дождями следов.

Это воевода Ждан разослал их по лесам с повелением отыскать ушедшего незнамо куда, остановить и поведать ему, как Святобор, едва-едва оправившись, влез на лошадь и сам, без отцовского на то слова, кинулся за воеводой Вольгастом. Как молодой варяг немедленно примчался домой, бросив все свои каменные дела, и первым вкупе со Святобором насел на него, Ждана Твердятича, защищая Ратшу. Встанешь ли, мол, перед князем-то, собственную бороду оплевав, гридня что ни есть лучшего без вины из Ладоги изведя?.. Как не сразу, человек за человеком, потянула по Вольгасту разноязыкая, разноплеменная княжеская дружина, а с нею Эймунд, Тьельвар и все, кто жил в Гётском дворе. Как упрямый воевода опамятовался наконец и наказал им, отрокам, не есть и не спать, пока не улестят гордого Ратшу, не залучат сокола потерявшегося назад в дружинную избу. Просит, дескать, Ждан Твердятич вернуться, не помнить обиды, не держать зла на старого дурня…

Но беглецы так и не повстречали этих людей. А потом выпал снег и завалил все следы.


По замерзшему, заснеженному болоту бежал волк – могучий поджарый зверь с крепкими челюстями и неутомимыми лапами. Ровная цепочка лунок тянулась за ним в снегу, и поздний вечер проливал в них густеющую синеву. Длинные тени вершин протягивались всё дальше, пересекая путь бегущего волка. Иногда матерый останавливался, поднимал голову и прислушивался, нюхая воздух.

Белое одеяло не было ещё достаточно толстым, чтобы укрыть все неровности болота. Там и сям угадывались кочки, торчала из-под снега блеклая, убитая холодом трава. Дунет ветер, погонит медленную поземку, и невнятный сухой шорох пролетит над болотом шепотом невидимых уст.

Далекий небесный костёр ещё золотил на волке пушистую зимнюю шубу, когда он замедлил свой бег возле одной из кочек, ничем не выделявшейся среди других. Внимательный зверь несколько раз обошёл вокруг мертвой сосны, словно воткнутой кем-то в середину мерзлого торфяного бугра. Потом начал было раскапывать лапами снег, но скоро бросил это и лег.

Синие тени всё плотнее смыкались над болотом, зарево солнца остывало на западе, делаясь прозрачным и исчезая. В небесах рождались голубые, к жестокому холоду, звезды, они проглядывали между костлявыми сучьями сосны, и единственный глаз волка отражал их мертвенный свет.

Наконец он сел, вдохнул ночной воздух и сперва глухо, потом всё громче и звонче завел древнюю охотничью песнь. Было в ней предвкушение охоты и поединка, был хрип задранного лося и игривый прыжок влюбленной подруги, было тепло знакомого логова, волчицы и нежных, беспомощных щенков… Пелко понял бы всё это, если бы слышал.

Голос Одноглазого летел далеко над краем болота. Голос вожака, созывающего стаю. Он недолго был одиноким.

Лебеди улетают