Пеллико С. Мои темницы. Штильгебауер Э. Пурпур. Ситон-Мерримен Г. В бархатных когтях — страница 10 из 114

— Да не плачьте так. Что с вами? Ну, простите, если я напрасно закричал на вас. Верю, вполне верю, что не по вашей вине у меня такой скверный кофе.

— Ах, да не о том я плачу, синьор!

Мое самолюбие было немного задето, но я улыбнулся.

— И так вы плачете не по случаю моего выговора, но совсем по другому поводу?

— Да, так.

— Кто же назвал вас обманщицей?

— Мой милый.

И лицо ее все покрылось краскою. И в своей простодушной доверчивости она рассказала мне комично-серьезную идиллию, которая растрогала меня.

XXIX

С этого дня, не знаю уже почему, я сделался наперсником девушки, и она стала подолгу беседовать со мной.

Между прочим, она говорила мне:

— Синьор, вы такой добрый, что я смотрю на вас так, как могла бы смотреть дочь на отца.

— Ну, это плохой комплимент, — отвечал я, отталкивая ее руку, — мне едва тридцать два года, а вы уже смотрите на меня, как на отца.

— Так я скажу, синьор: как на брата.

И, насильно взяв мою руку, она с чувством пожала ее. И все это было наиневиннейшим образом.

После я говорил себе: «Счастье, что она не красавица! А то в другой раз меня могла бы смутить эта невинная фамильярность.»

В другой раз я говорил себе: «Счастье, что она так молода! Нечего и бояться, чтобы я влюбился в девушку таких лет.»

Иногда нападало на меня некоторое беспокойство: мне казалось, что я ошибался, считая ее некрасивой, и я должен был согласиться, что формы ее не были неправильны.

— Не будь она такой бледной, — говорил я, — и не будь у нее этих веснушек на лице, она могла бы считаться хорошенькой.

Правда, что невозможно не находить некоторого очарования в присутствии, во взглядах, в болтовне милой, живой, молодой девушки. Я и потом не старался приобрести ее благосклонность, и был ей милым, как отец или как брат, на мой выбор. А почему? Потому что она читала «Francesca da Rimini» и «Eufemio», и мои стихи так разжалобили ее! И еще потому, что я был арестантом, не убив, не ограбив никого, как она говорила.

И в конце концов, я, который полюбил Маддалену, не видав ее, как я мог быть равнодушным к сестринским попечениям, к грациозно льстивым похвалам, к превосходному кофе этой Venezianina adolescente sbirra? 7

Я был бы лжецом, если бы приписал своему благоразумию то, что я не влюбился в нее. Я не влюбился в нее единственно потому, что у нее был возлюбленный, от которого она была без ума. Горе бы мне, если бы это было иначе!

Но если чувство, пробудившееся во мне, было не то, которое называется любовью, то, признаюсь, что оно приближалось к последней. Я пламенно желал, чтобы она была счастлива, чтобы ей удалось выйти замуж за того, кто ей нравился; у меня не было ни малейшей ревности, ни малейшей мысли о том, что она могла бы меня избрать предметом своей любви. Но когда, бывало, заслышу я, что отворяется дверь, сердце бьется у меня от надежды, что это — Цанце; и если это была не она, я не был доволен; если же это была она, сердце забьется еще сильнее, и я рад и счастлив.

Ее родители, которые уже были хорошего мнения обо мне и знали, что она влюблена до безумия в другого, без малейшего опасения позволяли почти всякий раз ей самой приносить мне мой утренний, а иногда и вечерний кофе.

Она обладала пленительною простотою и ласковостью. Как-то раз она сказала мне:

— Я так сильно влюблена в другого, а между тем я столь охотно бываю с вами. Когда я не вижу своего милого, я только здесь и не скучаю.

— Ты не знаешь, почему это?

— Не знаю.

— Я тебе скажу — почему. Потому что я не мешаю говорить тебе о твоем возлюбленном.

— Это так, но мне кажется и потому еще, что я вас очень, очень уважаю!

Бедная девушка! Она часто брала меня за руку, пожимала мне ее и не замечала, что это, в одно время, и было приятно мне, и волновало меня.

Благодарение Небу, я могу вспомнить без малейшего угрызения совести об этом милом создании.

XXX

Эти страницы были бы наверное гораздо приятнее, если бы Цанце была влюблена в меня, или, по крайней мере, я бы бредил о ней. Однако эта простая привязанность, которая нас соединяла, мне была дороже любви. И если я когда боялся, что мне сердце могло изменить, меня это серьезно огорчало.

Как-то раз, боясь, чтобы этого не случилось, в отчаянии от того, что нашел ее (уже не знаю, в силу какого очарования) в сто раз прекраснее, чем она показалась мне сначала, будучи охвачен грустью, которую я иногда испытывал вдали от нее, и радостью, которую причиняло мне ее присутствие, я решился дня два быть угрюмым, воображая, что она несколько отвыкнет от общения со мною. Средство это мало помогло: эта девушка была так терпелива, так сострадательна! Обопрется локтем на окно и все смотрит на меня молчаливо. А потом и говорит мне:

— Синьор, вам, кажется, наскучило мое присутствие, а все-таки я, если бы могла, проводила бы здесь весь день и именно потому, что вижу, что вам необходимо развлечение. Это скверное расположение духа есть естественный результат одиночества. А вот попытайтесь поболтать хоть немного, и скверное расположение духа исчезнет. А если вы не хотите поболтать, поболтаю я.

— О вашем возлюбленном, да?

— Ах, нет! Не все же о нем, я и о чем-нибудь другом умею поговорить.

И она начинала действительно рассказывать мне о своих домашних делах, о суровости матери, о добродушии отца, о ребячестве братьев; и рассказы ее были полны простоты и прелести, но, для себя самой незаметно, она попадала опять на излюбленную тему, на свою несчастную любовь.

Я не переставал быть угрюмым и надеялся, что она рассердится на это. Она же, было ли это неумышленно или с хитростью, не обращала внимания на мою угрюмость, и пришлось мне кончить тем, что я вновь повеселел, вновь улыбался, тронутый ее нежным терпением со мной и благодаря ее за него.

Я откинул неблагодарную мысль — рассердить ее, и мало-помалу мои страхи оставили меня. В самом деле я уже не находился под влиянием их. Долгое время исследовал свою совесть, писал свои размышления по этому вопросу, и подробное изложение их мне помогло.

Человек иногда пугается пустых призраков. Чтобы не бояться их, нужно рассмотреть их поближе и с большим вниманием.

И есть ли вина в том, что я желал, с нежным беспокойством, ее посещений, что я дорожил тем удовольствием, которое они доставляли мне, что мне приятно было ее сострадание ко мне, приятно было платить ей привязанностью за привязанность; ведь наши мысли, которые мы передавали друг другу, были чисты, как самые чистые мысли детства; ведь пожатия ее руки и ее ласковые взгляды, меня волнуя, наполняли меня спасительным уважением.

Раз вечером, делясь со мною сильным огорчением, испытанным ею, несчастная бросилась ко мне на шею и оросила лицо мое слезами. В этом объятии не было ни малейшей дурной мысли. Дочь не могла бы с большим почтением обнять своего отца.

А все-таки после этого мое воображение было слишком потрясено. Это объятие мне часто приходило на ум, и тогда я не мог больше ни о чем другом думать.

В другой раз, при подобном же порыве дочерней доверчивости, я быстро высвободился из ее милых рук, не прижимая ее к себе, не целуя ее, и сказал ей:

— Прошу вас, Цанце, не обнимайте меня никогда, это нехорошо.

Она пристально посмотрела на меня, потупила глаза, покраснела и верно впервые прочитала в душе моей возможность любви к ней.

Она и после не переставала быть дружной со мной, но эта дружба сделалась более почтительной, более соответствующей моему желанию, и за это я был ей благодарен.

XXXI

Я не могу говорить о бедствиях других людей, но что касается моих, с тех пор, как я живу, нужно признаться, что, исследовав их хорошо, я всегда находил их приносящими некоторую пользу для меня. Да, кончая этим страшным жаром, который меня угнетал, и этими армиями комаров, которые вели со мной такую жестокую войну! Я тысячу раз размышлял об этом. Без этого беспрерывного, мучительного состояния, был ли бы я постоянно настороже против угрожавшей мне любви? И как было бы трудно быть любви достаточно почтительной с такою веселою, приветливой натурой, как эта девушка! Если я и в таком положении боялся себя, то как бы я мог управлять собою, при несколько лучшем воздухе, при воздухе, располагающем к веселости?

В виду неблагоразумия родителей Цанце, столь доверявших мне, в виду опрометчивости ее самой, что она не предусмотрела возможности стать для меня причиной преступного опьянения, в виду малой твердости моей добродетели, нет сомнения, что удушающий жар этой печи и жестокие комары были спасительны для меня.

Эта мысль несколько примиряла меня с этими бичами. И тогда я спрашивал себя: «Хотел ли бы ты быть свободным от них и жить в хорошей комнате, в которой бы дышалось легко, и больше не видеть этого милого создания?»

Я должен сказать правду! У меня не хватало духу ответить на этот вопрос.

Когда хоть немного любишь кого-нибудь, нельзя выразить того удовольствия, которое доставляют, по-видимому, чистые пустяки. Часто одно слово Цанце, ее улыбка, ее слезы, прелесть ее венецианского говора, грация, с какою она отгоняла платком или веером комаров от себя и от меня, наполняли мою душу детским довольством, которое длилось весь день. В особенности мне отрадно было видеть, что ее печали уменьшались при разговоре со мною, что ей нравилась моя набожность, что мои советы убеждали ее, и что сердце ее воспламенялось, когда мы рассуждали о добродетели и о Боге.

— Когда мы поговорим вместе о религии, — говорила она, — я молюсь охотнее и с большею верой.

Иногда разом обрывая какое-нибудь пустое рассуждение, она брала Библию, открывала ее, целовала на удачу какой-нибудь стих и высказывала желание, чтобы я перевел ей и объяснил его. И при этом она говорила: «Хотела бы я, чтобы вы всякий раз, как станете перечитывать этот стих, вспоминали, что я целовала его.»