Пеллико С. Мои темницы. Штильгебауер Э. Пурпур. Ситон-Мерримен Г. В бархатных когтях — страница 30 из 114

Выздоровление длилось сорок дней. После этого времени мы были отведены обратно в нашу камеру, она, впрочем, была увеличена, т. е. пробили стену и соединили нашу прежнюю берлогу с той, в которой жил Оробони, а после него Вилла.

Я перенес свою постель на то самое место, где была постель Оробони, где он и умер. Это место мне было приятно, казалось, что я приблизился к нему. Часто видал я его во сне, и мне казалось, что его дух на самом деле посещал меня и успокаивал небесными утешениями.

Страшное зрелище стольких мучений, которые терпел Марончелли и до ампутации ноги, и в течение этой операции, и после нее, укрепило мой дух. Бог, даровавший мне удовлетворительное здоровье во время болезни Марончелли, так как для него было необходимо мое попечение, отнял у меня здоровье, когда он мог держаться на костылях.

У меня появилось несколько мучительнейших опухолей желез. Я выздоровел от них, но за этим последовала боль в груди, уже испытанная мною прежде, но только теперь удушье было сильнее, чем когда-либо, головокружение и спазматическая дизентерия.

«Пришла и моя очередь, — говорил я себе. — Неужели я буду менее терпелив, чем мой товарищ?»

Я приложил все старания, чтобы подражать, на сколько умел, его мужеству.

Нет никакого сомнения, что всякое человеческое положение имеет свои обязанности. Обязанности больного — терпение, бодрость и все усилия к тому, чтобы не надоедать окружающим.

Марончелли на своих несчастных костылях уже больше не был так ловок, как бывало прежде, и он досадовал, боясь, что служит мне менее хорошо. Сверх того, он боялся, что, жалея его движения и усталость, я не пользуюсь его услугами в полной мере.

Действительно это иногда случалось, но я старался, чтобы он этого не заметил.

Сколько он ни восстановил свои силы, однако, все еще прихварывал. Он страдал, как и все ампутированные, болезненными ощущениями в ноге, как будто бы отрезанная часть все еще жила. У него болела ступня, голень и колено, которых у него уже больше не было. К этому присоединялось еще то, что кость была плохо отпилена и высовывалась сквозь новое мясо и часто разрывала шов. Только спустя около года обрезанное место достаточно отвердело и больше не открывалось.

LXXXIX

А тут пошли новые болезни у несчастного и почти без перерыва. Сначала ломота в суставах, начавшаяся с суставов рук и мучившая потом всего его в течение нескольких месяцев, а затем скорбут. От скорбута в скором времени все тело его покрылось синеватыми пятнами, так что страшно было смотреть.

Я старался утешиться, думая про себя: если уже приходится здесь умереть, так это хорошо, что один из нас двоих заболел скорбутом: это — заразная болезнь, и она сведет нас в могилу, если и не вместе, так по крайней мере через небольшой промежуток времени.

Мы оба готовились к смерти и были спокойны. Девять лет тюремного заключения и тяжелых страданий примирили нас наконец с мыслью совершенного уничтожения двух тел, так разрушенных и нуждающихся в покое. И души верили в благость Божию и верили в то, что они соединятся друг с другом в том месте, где все людские страсти прекращаются и где мы молили, чтобы когда-нибудь к нам присоединились, примиренные, и те, которые нас не любили.

Скорбут, в предшествовавшие годы, произвел большое опустошение в этих тюрьмах. Правительство, узнав, что Марончелли захворал этой страшной болезнью, испугалось новой цынготной эпидемии и согласилось на требование доктора, который сказал, что, кроме чистого воздуха нет никакого другого действенного средства для Марончелли, и советовал держать его как можно меньше в камере.

Я, как сосед его, да и притом будучи болен порчею соков (dyscrasia), пользовался тем же преимуществом.

Во все те часы, когда место для прогулки не было занято другими, т. е. на рассвете часа два, начиная за полчаса до него, потом в течение обеда, если так нам было угодно, потом три часа вечером вплоть до захода солнца, мы были на дворе. Это в будние дни. В праздники, так как не было у других в привычке прогуливаться, мы были во дворе с утра и до вечера, исключая время обеда.

Другой несчастный, лет около 70, весьма расстроенного здоровья, был присоединен к нам, так как сочли, что и ему также может помочь кислород. Это был синьор Константине Мунари, милый старик, любитель литературных и философских занятий, общество которого нам было довольно приятно.

Если считать мое наказание не со времени ареста, а со времени осуждения, семь с половиною лет оканчивались в 1829 году, в первых числах июля, по времени утверждения приговора императором, или 22 августа, по времени его обнародования.

Но и этот срок прошел, и умерла всякая надежда.

До тех пор Марончелли, Мунари и я делали надеялись, что мы еще увидим свет, увидим вновь нашу Италию, наших родных, и это было предметом рассуждений полных желания, сожаления и любви.

Прошел август, потом и сентябрь, а потом и весь этот год, и мы приучили себя не надеяться уже больше ни на что на земле, за исключением неизменного продолжения взаимной нашей дружбы и помощи Божией, чтобы достойно довести до конца нашу долгую жертву.

Ах, дружба и религия — два неоцененных блага. Они украшают и жизнь узников, у которых уже нет надежды на помилование! Бог по истине всегда с несчастными — с несчастными, которые любят!

ХС

После смерти Виллы, за аббатом Пауловичем, который был сделан епископом, последовал в качестве нашего духовника аббат Врба, моравец, профессор Нового Завета в Брюнне, славный воспитанник высшего института в Вене.

Этот институт есть духовная община, основанная знаменитым Фринтом, бывшим в то время придворным священником. Члены этой общины — все священники, лауреаты теологии, которые в строгой дисциплине продолжают тут свои занятия, имеющие целью достичь возможного знания. Намерение основателя было превосходно: постоянно распространять истинное и твердое знание в католическом духовенстве Германии. И в общем эта цель была достигнута.

Врба, живя в Брюнне, мог посвящать нам гораздо большую часть своего времени, нежели Паулович. Он сделался для нас тем же, чем был отец Баттиста, исключая то, что ему не было позволено приносить нам книги. Мы часто подолгу беседовали с ним, и моя религиозность извлекла отсюда большую пользу, или, если таким образом сказать чересчур много, мне казалось, что я извлекал ее, и велика была поддержка, которую я чувствовал потом.

В 1829 году он заболел, после, будучи должен отправлять другие обязанности, он больше не мог приходить к нам. Это огорчило нас в высшей степени, но нам опять посчастливилось, так как за ним следовал другой ученый и превосходный человек, аббат Зяк, вицекуратор.

Столько немецких священников было назначаемо к нам, и ни одного из них не было дурного! Ни одного, в котором бы проглядывало желание стать орудием политики (а этому было бы легко обнаружиться!), напротив не было ни одного такого, в котором бы не было многих достоинств: большой учености, самого полного проявления католической веры и глубокой философии! О, как достойны уважения подобные слуги церкви!

Эти немногие, которых я узнал, побудили меня сделать весьма выгодное заключение о католическом немецком духовенстве.

И аббат Зяк подолгу беседовал с нами. Он сам служил мне примером для того, чтобы я спокойно переносил свои болезни. Он беспрестанно мучился воспалениями зубов, шеи, ушей, и, тем не менее, всегда был веселым.

Между тем у Марончелли исчезли мало-помалу скорбутные пятна от большего пребывания на свежем воздухе, и одинаково Мунари и мне стало лучше.

XCI

Наступило 1 августа 1830 года. Протекло десять лет, как я лишился свободы, восемь с половиною лет, как я живу в тяжком тюремном заключении.

Был воскресный день. Мы отправились, как и в другие праздники, на обычное место прогулки. Посмотрели еще раз с выступа стены на расположенную внизу долину и кладбище, где лежали Оробони и Вилла, поговорили еще о том, как и наши кости в один прекрасный день отдохнут там. Посидели еще на обычной скамье, ожидая, как пройдут бедные арестанты к обедне, которую служили раньше нашей. Их отводили в ту же самую молельню, куда в следующую обедню шли мы. Стена этой молеленки выходила к месту нашей прогулки.

Обычай есть во всей Германии, что в продолжение обедни народ поет гимны на родном языке. Так как Австрийская империя представляет собой страну, населенную немцами и славянами, и в Шпильбергских тюрьмах большее число простых арестантов принадлежит к тому или другому из этих народов, то гимны тут пелись один праздник по-немецки, другой — по-славянски. Таким образом, всякий праздник произносились две проповеди и чередовались два языка. Для нас было величайшим удовольствием слушать это пение и аккомпанемент органа.

Среди женщин были и такие, голос которых проникал в сердце. Несчастные! Некоторые были чрезвычайно молоды. Любовь, ревность, дурной пример довели их до преступления. В душе моей еще звучит их религиознейшее пение гимна Sanctus: Heilig! Heilig! Heilig! Слыша его, я прослезился.

В десять часов женщины удалились, и к обедне отправились мы. И еще увидал я тех из моих товарищей по несчастию, которые слушали обедню на хорах органа, одна только решетка отделяла нас от товарищей, все они были бледные, изможденные, с трудом волочившие свои цепи!

После обедни мы вернулись в наши логовища. Через четверть часа нам принесли обед. Мы накрывали на стол, каковое занятие состояло в том, что мы клали дощечку на голые доски, служившие постелью 14, и брались за наши деревянные ложки, когда в камеру вошел синьор Веграт, суб-интендант.

— Мне неприятно тревожить вас за обедом, — сказал он, — но будьте так любезны, следуйте за мною, здесь господин директор полиции.

Так как этот последний обыкновенно приходил по неприятным делам, таким как обыски или розыски, мы последовали в весьма скверном расположении духа за суб-интендантом до комнаты присутствия.