Пеллико С. Мои темницы. Штильгебауер Э. Пурпур. Ситон-Мерримен Г. В бархатных когтях — страница 41 из 114

Рыдания потрясли Альфреда. Он не мог понять, что происходит в нем. Словно какой-то волшебной силой тянуло его во власть этих могучих звуков, к той, которая, словно беснующийся демон, вцепилась в глубочайшие раны его сердца.

Вдруг все смолкло.

Случайно или намеренно, черные, как смоль, волосы Бьянки разметались. Словно плащ, дивный мягкий, как шелк, под которым нужно было скрыть это дуновение жизни и любви, они рассыпались вокруг ее стройной фигуры. Она встала и протянула к нему свои обнаженные руки. На ее открытой шее и белоснежной груди, которой он сегодня впервые залюбовался, сияло брильянтовое ожерелье, которое он подарил ей несколько недель тому назад в благодарность за прекрасные песни Эльзы.

«Чем же мне вознаградить ее за песни Венеры?» — как молния, блеснуло у него в мозгу.

Но мысль эта потухла. Этот час, когда воля плоти, влечение к женщине стало всемогущим — все стало одним искушением!

Их взоры, заражающие, ищущие друг друга, встретились. Она бросилась около него на диван. Пфистерман и министр-президент были забыты. Ее тело, полное крови и жизни, трепетало.

И однако он не схватил ее в свои объятия.

Как перед святой, стоял он перед ней на коленях и, рыдая, прятал свою голову у нее на коленях. Ее губы нашли его губы. Она осыпала его жгучими поцелуями, словно змеи, обвились ее белые руки вокруг его стройного тела.

— Герцог, герцог, — лепетала она в немом восторге.

А он не обнимал ее.

Холод уединенной вершины, на которой он стоял, сковал его.

Она встала и направилась к двери, за которой, как она знала, стояла кровать герцога — золоченая кровать одинокого герцога, о дивной работе которой говорил весь Кронбург.

С губ Альфреда сорвался крик.

Он в ужасе смотрел на нее.

Бледный, как полотно, встал он перед нею и молча, движением руки, он указал ей на дверь, ведущую к выходу из дворца.

Она поняла.

Все исчезло. Исчезла мечтательная дружба, которую он подарил одной ей. Для любви у него не было силы.

Она двинулась к выходу, зная, что никогда уже не вернется сюда, а он, рыдая, упал на пол.

VIII

Перед исповедальней Пфистермана в придворной церкви Всех Святых стояла на коленях женщина. По обширной церкви мистически разливался полупомеркший вечерний свет, выходивший неизвестно откуда.

Над богато украшенным и позолоченным алтарем, где сияла одиноко мерцавшая вечная лампада, на огромном кресте висело изможденное тело Искупителя. Золотые лучи заходящего солнца играли на шипах венка и на ране, нанесенной Богочеловеку копьем римского воина. На потемневшем уже от смерти лике светится кротость, всепрощение даже врагам как будто сияет из этих уже закрытых глаз.

К Нему возносит Бьянка Монтебелло свой подернутый печалью взор.

Церковь пуста. Она дождалась, пока ушли все.

Благоговение и раскаяние заставили ее повергнуться ниц перед образом Распятого и молиться до тех пор, пока не удалился последний из духовных детей Пфистермана.

Глаз исповедника давно уже заметил ее в числе богомольцев, ее, которая по целым неделям не бывала в церкви. Он почуял, что в этот вечер откроет тайну, которую решился уже сообщить своему другу, могущественному министру-президенту Бауманну фон Брандту. И эта тайна должна быть первым его шагом на трудной дороге к епископской кафедре в Кронбурге.

— Ты ищешь утешения церкви, дочь моя, — уловило ухо Бьянки голос исповедника. — Давно ты не приближалась к этому святому месту, которое одно может дать тебе отпущение и прощение грехов. Ты шла по пути блеска и удовольствия в роскошных залах герцогского дворца. Что ты имеешь сказать мне, дочь моя, от каких прегрешений плоти хочешь ты спасти свою бессмертную душу?

Словно легкое дуновение ветра, коснулся чуткого уха иезуита тихий голос Бьянки.

— Искушение плоти внесла я в душу чистого, — шептала ему в ухо молодая, чудной красоты женщина. Ее дыхание смешивалось с его, он плотно прислонил голову к решетке, которой почти касались ее уста.

— Творение нового маэстро, которым полна душа его, я хотела использовать в своих целях. Я пела песню Венеры тому, кто не хотел слышать ничего, кроме благословения рыцаря Грааля. Ему, который принимал меня за святую, за чистую, одушевленную искусством подругу и которая всем чувством своим стремилась только завладеть им для плотских наслаждений.

Исповедника бросило в жар при этих словах.

— Да, теперь я хочу поведать скорбь моей измученной души на ухо служителю моего Избавителя, которому в силу его сана дана власть отпускать грехи, и который слышит меня, как Сам Всеведущий. Перед этими очами, которые открыты, как очи Самого Всевидящего, хочу я обнажить раны души моей: со всей силой молодости одного его любила, того, который теперь навеки потерян для меня.

Пфистерман не смел прерывать исповеди. Он боялся, что она утаит от него что-нибудь важное, и решился предоставить ей высказаться.

— Грехом плоти началось, когда я впервые увидела его возле моей матери в доме министра-президента. Я притворялась, что я люблю этого нового маэстро и его творения, думая таким путем найти дорогу в его объятия. И однако я знала, что я не могу владеть им честно, ибо он мой государь и герцог. Мне посчастливилось. Он обратил свой сияющий взор на мою ничтожную личность, возвысил меня над сотней других придворных, и я стала участницей его высоких планов, поверенной его могучих мыслей…

— Каких планов? Каких мыслей?

Вопрос невольно сорвался с уст Пфистермана.

— О, вы их не знаете. А я, я, которая одна знаю их, я потеряла его навсегда по своей собственной вине. Может ли быть отпущен грех, когда чувственный и низкий человек приближается к святому?

— Дочь моя, сатана водил в пустыню самого Спасителя и там искушал его. Он ставил его на кровлю храма иерусалимского, но Спаситель не впал в искушение, ибо он был чист.

— Он также чист, — восторженно вскрикнула Бьянка, — а я проклята…

— Плотские грехи, дочь моя, мы можем прощать, ибо никто из смертных не свободен от них, чист только тот, кого влекли в пустыню и который за наши грехи был распят на кресте. Никто на земле не свободен от этого греха. И он тоже не заглушит голоса своей совести, и он придет, ибо он так же грешен, как и ты.

— Нет. Он не грешен. Он чист, как свет солнца, отец. Когда он увидел меня и мои желания, он выгнал меня. Я чувствую, что никогда не вернусь к нему, горячо любимому. Он изгонит меня от своего двора и с горечью будет вспоминать обо мне, ибо он верил в мою чистоту и думал, что нашел во мне помощницу для своего великого дела. Изумитесь вы, изумится весь мир, когда на вершине гор он построит храм новому искусству.

— Храм новому искусству?

— Да. А я не могу уже принять участия в его святом деле, ибо в порыве дикого желания я осмелилась наложить святотатственную руку на него самого. И только тогда, когда он оттолкнул меня, познала я все величие того, кем я владела и кого потеряла. Есть ли такой грех, отец мой, когда человек прикасается запятнанной рукой, с нечистым сердцем и греховными мыслями к помазаннику Божию?

— Ты должна выражаться яснее, дочь моя, — прозвучал голос исповедника. — Я не могу даровать тебе прощения грехов, пока не узнаю, что все это значит — его чистота, его миссия, его храм нового искусства. Он, конечно, государь и герцог этой страны, помазанник Божий, получивший корону милостию Божией… Конечно, конечно… Но что он святой… человек, который подобно другим подвержен плотскому греху…

— Ты ошибаешься, отец. Он получил миссию, как он сам говорил мне, когда мы в полном целомудрии проводили с ним ночи. Эта миссия совершенно иная, чем была у его отца и деда. Она даже больше, чем миссия герцога.

— Я не понимаю тебя, дочь моя.

— Я думаю, что необходимо узнать его самого, необходимо самому слышать его речи, как слышали их мы — я и маэстро.

— Какой маэстро?

— Создатель новой музыки, который между прочим написал и песню Венеры. Ею-то я и пыталась соблазнить герцога. Он хочет создать храм нового искусства. Высоко над городом должно подниматься это величавое здание из мрамора. От дворца к этому чудному созданию искусства пойдет новая улица. Здесь будет алтарь Прекрасному. Понимаешь ли ты меня?

— Ты слышала об этих планах от него самого, дочь моя?

— Да, я говорю об этом для того, чтобы очистить себя от греха перед ним. Укажи мне средство снова вернуть его чистую душу, дружбу, укажи мне такой путь, по которому я опять могла бы приблизиться к нему после того, как он со слезами изгнал меня от себя в глухую ночь!

— Сила благодатной церкви может отпустить тебе такой грех, слышишь ли ты? Я отпускаю тебе грех твоего вожделения, плотского вожделения твоего государя. Понимаешь ли ты меня?

Бьянка поднялась.

Ею овладело какое-то странное настроение.

Под высокими сводами придворной церкви стало уже совсем темно. Только от тела Искупителя, сделанного из слоновой кости, исходил слабый мерцающий свет.

Задумчиво шла Бьянка по оживленным улицам Кронбурга к дому своей матери. Вдруг ей пришло в голову, что она, быть может, изменила своему царственному другу.

Она остановилась. Ей казалось, что она должна спешить обратно к Пфистерману и умолять его не говорить никому ни одного слова из того, что она сказала под покровом исповеди.

Под покровом исповеди!

При этой мысли она вдруг успокоилась.

Он не посмеет ничего сказать. И все-таки ей было как-то страшно.

Вечером у министра-президента был прием.

Обещали прибыть герцог Альфред и князь Филипп.

Были приглашены и Бьянка с матерью.

После закуски его высочество изволил сесть за стол. Он был в каком-то странном, особенном настроении, и это не укрылось от Бауманна фон Брандта.

Во время обеда, он против обыкновения, не разговаривал ни с кем. Его глаза блестели как-то мрачно. При взгляде на Монтебелло, болтовня которой по расчету министра-президента должна была произвести перемену в настроении герцога, на его чело ложилась гневная тень.