Пеллико С. Мои темницы. Штильгебауер Э. Пурпур. Ситон-Мерримен Г. В бархатных когтях — страница 81 из 114

Поперек улицы св. Григория, господствуя над всеми зданиями, стоял дворец Саррионов, огромное здание, окна которого уходили в самое небо. Большую часть года он стоял совершенно пустой. Многочисленные его балконы были украшены железными решетками. Оконные амбразуры обнаруживали такую толщину стен, что ставни вместо того, чтобы раздвигаться, как у других домов, затворялись вглубь амбразуры.

Монах, очевидно, привык видеть этот дворец запертым на все замки. Осматривая быстрым взором окружающие дома, он не подумал взглянуть на него. Вот почему он и не заметил человека, сидевшего за вычурной решеткой балкона и мирно курившего сигару. Человек этот, очевидно, был свидетелем всего происшедшего и видел все от начала до конца. Он видел больше, чем монах и слуги. Он видел, как во время нападения дон Франциско уронил стилет, который в этой стране носит при себе всякий идальго. Он видел, как этот стилет упал в канаву на теневой стороне и остался там незамеченным. Он так и остался там, когда монах, раскачиваясь на ходу, уже завернул за угол улицы св. Григория.

IIЭвазио Мон

Бывают люди, которые одним своим присутствием в комнате создают умственный центр тяжести, около которого беспокойно вращаются другие, чувствуя неотразимую силу их притяжения.

— Я знаю Эвазио с детства, — сказал однажды граф Саррион своему сыну. — Я стоял на самом краю этой бездны и достаточно смотрел в нее. И все-таки до настоящего времени я не знаю, что там на дне — золото или грязь? Я ни разу не ссорился с ним, следовательно, не мог этого выяснить.

Действительно, Эвазио Мон не ссорился ни с кем и потому стоял от всех особняком. В самом деле, ведь люди собираются в стадо большею частью только для того, чтобы ссориться или перемывать друг другу кости, как это делают женщины, величающие это «время препровождением в домашнем кругу».

Человек, смотревший из окна дома, стоявшего рядом с гостиницей «de los Reyes», и видевший в бинокль, как переправлялся через реку дон Франциско, был не кто иной, как Эвазио Мон.

Он следил за необыкновенными приемами импровизированного перевозчика, слегка пожимая плечами. Потом, положив бинокль, он улыбнулся — в его улыбке не было ни презрения, ни удовольствия. От этой улыбки на его лице образовались привычные морщины, которые наводили на мысль, что Эвазио Мон привык, а может быть, и искусственно научился улыбаться с молодости.

Помимо этой особенности, по лицу Эвазио Мона можно было сразу догадаться, что перед вами человек с полным самообладанием. А человек, способный властвовать над собой, обыкновенно способен властвовать и над окружающим миром, поскольку это входит в его намерения.

Было что-то особенное в голубоватых глазах этого человека, что говорило о том, что победа над самим собою далась ему не легко. Эти глаза были всегда полузакрыты. Волосы у него были почти красные, лицо — узкое и продолговатое, не из тех, которые свидетельствуют о природном добродушии. Среднего роста, с узкими плечами, он держался прямо и стройно. Круглый подбородок его был тщательно выбрит. На носу сидело золотое пенсне, которым он любил играть во время разговора, близоруким взглядом рассматривая его пружину или черный шнурок, на котором оно было прикреплено.

Душою и телом он, казалось, был еще молод. Однако Рамон Саррион сказал, что он знает его с детства, а это было в те времена, когда принцесса Христина была еще испанской королевой.

Мон еще не ложился спать, хотя на колокольне нового собора пробило уже половину первого. Прошло всего полчаса с того момента, как перевозное судно пристало к берегу, и Мон поглядел на часы, стоявшие у него на камине.

Он, казалось, ожидал дальнейших событий, которые должны были последовать за прибытием дона Франциско, которого он так хорошо выследил.

Этого продолжения не пришлось долго ждать: раздался мягкий стук в дверь, как будто кто-то стучал жирным пальцем. Мон пригласил войти. Дверь открылась, и в огромном черном четырехугольнике показалась высокая фигура монаха — того самого, который поспешил на помощь раненому путнику. Свет лампы упал на широкое и тяжелое лицо монаха и его узкий лоб, какой бывает у фанатиков.

Такое лицо не могло принадлежать умному человеку.

Мон протянул руку. Он знал, что послание будет не на словах. В ту же секунду из каких-то таинственных складок монашеского одеяния появилось письмо.

«Они дали маху: он остался в живых. Было бы лучше, если б вы пришли сами», — гласило письмо.

— Что вам известно о деле, брат мой? — спросил Мон, поднося письмо к свечке. Когда оно вспыхнуло, он бросил его в уже остывший камин.

— Очень мало, ваше превосходительство. Один из отцов, творивший молитву около окна, услыхал на улице шум борьбы и послал меня посмотреть, в чем дело. Я нашел на земле какого-то человека и, согласно данному мне приказу, не трогая его, пошел за помощью.

Мон задумчиво покачал головой.

— Не говорил ли чего-нибудь этот человек?

— Ни слова, ваше превосходительство.

— Вы умный человек, брат мой. Я пойду с вами.

Лицо монаха расплылось от этого комплимента в самодовольную улыбку, которая является обыкновенно тогда, когда глупость и старательность соединяются в одном мозгу.

Мон медленно поднялся с кресла и потянулся. Было видно, что он немедленно лег бы спать, если б мог действовать, как ему хотелось. Но надо было идти.

Пересекая улицу Дона Хаима, он слышал, как погонщик кричал на мосту на своих мулов. На улицах было еще довольно тихо, и окрики ночного сторожа, бродившего по околотку, слышны были далеко, на самой площади Конституции.

Закутавшись от ночной свежести до самых ушей, Эвазио Мон быстро дошел до улицы св. Григория и скрылся в незапертой двери, которая привела его на внутренний дворик, или patio, большего четырехугольного дома. Поднявшись затем по каменной лестнице, он постучал в одну из дверей, которая тотчас же открылась.

— Войдите, — промолвил открывший ее человек, седовласый священник с добродушным лицом.

— Он уже пришел в себя. Просит позвать нотариуса. Он умирает. Я думал, что вы…

— Нет, — быстро возразил Мон, — он узнает меня, хотя мы с ним не видались лет двадцать. Сделайте это сами. Переоденьтесь.

Он говорил, как имеющий власть, и священник в смущении мял в руках перепоясывавшую его веревку.

— Но я ничего не понимаю в законах, — заметил было он.

— Об этом я уже подумал. Вот два духовных завещания. Они написаны так мелко, что их почти нельзя прочесть. Вот это он должен подписать. Если это не удастся, то необходимо заставить его подписать другое. Вы видите, как они различаются между собой. У этого черточка идет слева направо, а у этого — справа налево. Я подожду здесь, пока вы переоденетесь. Если возникнет какой-нибудь непредвиденный случай, мы сумеем с ним справиться.

Холодно промолвив последнюю фразу, он принялся своими полузакрытыми глазами следить за священником, который снимал в уголке свое одеяние.

«Не пугайтесь, — казалось, говорил своим видом Эвазио Мон. — Я опытный лоцман и прекрасно знаю те воды, куда я вас веду.»

Рядом в маленькой комнатке умирал дон Франциско де Модженте. Он лежал полураздетый на узкой кровати. На столике около него стоял таз с водой и пузырек с лекарством. Видно было, что ему только что была оказана врачебная помощь. Но доктор уже ушел. Вместо него в комнате находились два монаха. Один из них, высокий и сильный, был тот самый, кто наткнулся первый на раненого.

— Нотариуса, — прошептал дон Франциско.

Он устремил вперед взгляд остекленевших глаз и быстро думал. По временам его лицо принимало удивленное выражение, как будто у него в мозгу мелькала какая-то мысль, мелькала вопреки его воле и сознанию, что ему нельзя терять ни минуты.

— За нотариусом уже послали, и он сейчас явится, — отвечал один из монахов. — Чем думать о нотариусе, обратите лучше мысль свою к Богу, сын мой.

— Не вмешивайтесь не в свое дело, — спокойно отвечал де Модженте.

Едва он успел промолвить эти слова, как дверь отворилась и вошел какой-то старик. В одной руке у него была связка бумаг, а в другой гусиное перо.

— Я нотариус… Вы посылали за мной… — сказал он.

В дверях, шагах в двух от умирающего, стоял Эвазио Мон. Нотариус взял столик и переставил его так, чтобы, глядя в лицо раненому, он краем глаза мог видеть и Мона.

— Вы хотите дать какие-нибудь показания или духовное завещание? — спросил нотариус.

— Показаний никаких не надо. Бесполезно… Ведь меня почти уже убили… Я сделаю распоряжение в другом месте.

И он рассмеялся горьким смехом.

— Духовное завещание… — продолжал он.

Нотариус обмакнул перо.

— Меня зовут Франциско де Модженте.

— Родом? — спросил нотариус, записывая.

— Из этого города. Вы, очевидно, не здешний, иначе вы знали бы это.

— Я, действительно, не из Сарагосы. Продолжайте.

— Из Сарагосы и Сант-Яго. Я оставляю большое состояние.

Один из молившихся монахов невольно сделал движение. Под коричневой одеждой нищенствующего монаха шевельнулась любовь к деньгам.

Франциско де Модженте умирал.

— Дайте мне подкрепляющего, — прошептал он, — иначе я не могу говорить.

Переведя дух, он продолжал:

— Есть еще духовное завещание, которое я сим уничтожаю. Я сделал его, когда еще был молодым человеком. Моей дочери Хуаните де Модженте я оставляю соответственную часть. Завещание же я хочу сделать в пользу моего сына Леона.

И, переждав, пока нотариус быстро водил пером по бумаге, он прибавил:

— На одном условии.

«На одном условии», — записал нотариус и нагнулся было вперед, но по знаку Эвазио быстро выпрямился.

— Чтобы он не вступал в духовное звание и чтобы ни гроша не уделял из моего состояния в пользу церкви.

Записывая это условие, нотариус сидел прямо, как палка.

— Мой сын в Сарагосе, — вдруг сказал умирающий изменившимся голосом, — я хочу его видеть. Пошлите за ним.

Нотариус взглянул на Эвазио, который покачал головой.