Пельмени для Витальки — страница 11 из 24

Рядом стояла на коленях и плакала Клавдия.

Когда он закончил и воцарилась тишина, батюшка смутился и поник: вот, канон за болящего читал, а тут надо было на исход души, наверное... Господи, прости мою дерзость!

— Батюшка... Это вы ко мне пришли?

Отец Савватий поднял голову, а Клавдия перестала плакать. Нюра открыла глаза и внимательно смотрела на них. И глаза эти были умные и добрые. Только очень страдающие. Батюшка прокашлялся и только тогда смог ответить:

— К вам, Анна. Может быть, вы захотите исповедаться и причаститься...

— Хочу. Хочу, батюшка, исповедаться. А причаститься, наверное, недостойная я... И ещё я хочу, чтобы Клава осталась. Потому что мне нужно её прощение...

— Нюрочка моя родная, да какое же тебе от меня прощение?! Да ты же... ты же... — всплеснула руками Клавдия.

— Подожди. Тяжело мне говорить. А сказать нужно...

Нюра помолчала, а потом продолжила еле слышным голосом:

— Когда родители наши погибли, я старшая осталась в семье. А я тогда любила очень одного паренька. Сергеем звали его. Да... И он меня любил... А как осталась я с вами, с малышами, он ещё ходил ко мне пару месяцев, а потом сказал мне... Сказал, дескать, я тебя люблю так сильно, жениться хотел, но только детишек, вас то есть, Клава с малыми, надо в детдом отдать. Не потянем, дескать, мы с тобой, Нюрочка, детишек. А мы с тобой своих нарожаем. Понимаешь? Своих собственных! Вот встанем на ноги, выучимся и нарожаем!

А я ему говорю, так ведь и эти-то мои. А он и ушёл. А я очень плакала тогда. Сильно плакала я, Клавочка! А потом роптала я очень! И на Бога роптала... А как— то малые, Коля с Мишенькой кораблики делали. Вот так же в апреле. А я осердилась. Не так уж они и намусорили... А я осерчала отчего-то сильно... И ремнём их обоих, ремнём! А Мишенька совсем ещё маленький был, в рубашонке одной бегал, а пяточки голенькие. Маленькие такие пяточки, розовенькие... Так я и его пару раз хлестнула. А потом села на пол и чего— то стала рыдать... Они притихли, а потом Коля-то подошёл ко мне и, как взрослый, по голове погладил. А Мишенька сел рядом и тоже гладит меня по лицу, гладит. И говорит мне: «Мамася, мамася...»

Тихий голос Нюры задрожал:

— Я их ремнём, а они меня пожалели. А ещё по ночам были у меня мысли. Про Сергея. Про кудри его чёрные. Про то, что, может, правда, сдать детишек в детский дом... Очень я любила его. И хотелось мне замуж-то выйти... А они, детишки-то, и не знали про мысли мои чёрные... Отпусти ты мне этот грех, батюшка! Господи, помилуй меня, грешную! Клава, прости меня...

И ещё много грехов у меня. Воровка я, батюшка. Воровка. Я с фермы малым молоко воровала. И потом ещё картошку совхозную. А она вон, Клава-то, всё в церковь меня звала... А я всё думала, куда мне с грехами моими... Пусть уж хоть Клава ходит...

И ещё есть у меня обида тайная. На соседку нашу, Галину. Очень обижаюсь я на неё... Я ей про сына сказала, что пьяный он забор наш сломал мотоциклеткой своей.

А она мне крикнула: «Ты вообще молчи, своих-то не нарожала, дескать, смоковница ты неплодная!» А я и не поняла сначала про смоковницу-то. Потом вот Клава мне прочитала про неё. Каюсь я, батюшка, чего там обижаться-то?! Как есть я смоковница неплодная...

Клавдия бросилась к сестре и заплакала:

— Нюрочка милая, да какая же ты смоковница неплодная?! Да ты же нам, троим, мать и отца заменила! Да ты же вырастила нас троих! А и сейчас всем помогаешь! И моим детям как бабушка! А Миша с Колей за мать тебя почитают! Нюрочка наша, не умирай, а? Не бросай нас, пожалуйста! Ну пожалуйста!

И ещё долго сидел батюшка в этом маленьком уютном домике, исповедал, потом причастил Нюру. Когда уходил, она, обессиленная, закрыла глаза, и лицо покрыла восковая смертельная бледность.

В коридоре пошептались с Клавой про заочное отпевание, чтоб позвонила, значит, когда отойдёт Анна.

Обратная дорога в памяти почти не задержалась, как-то быстро вернулся отец Савватий всё по той же лежнёвке. Сердце привычно уже ныло, а сырые ноги совсем застыли. В гору поднимался тяжело, и непонятно было, то ли это сзади доносился гул, то ли в ушах стучало от быстрой ходьбы. И он не сразу обратил внимание на собравшуюся на горе кучку своих прихожан. Они показывали руками туда, откуда он только что пришёл. И батюшка обернулся назад.

А там, где он только что прошёл, всё было совсем другим. Над Чусовой нёсся сильный треск, он всё нарастал, а потом вдруг прогремел мощно, как взрыв. На реке всё задвигалось, раскололось, льдины полезли друг на друга, а затем хлынула тёмная вода, разметав брёвна лежнёвки в разные стороны. Огромные брёвна летели в разные стороны так легко, будто какой— то великан играл с ними. Как детишки в кубики. «Ледоход», — как-то вяло подумал батюшка.

Люди, собравшиеся на горе, обступили его, наперебой брали благословение, спрашивали, откуда он идёт.

— Гулял, природой любовался, — уклончиво ответил отец Савватий и пошёл в дом. Он внезапно почувствовал сильную слабость. С трудом, непослушными руками снял в прихожей сапоги и пошёл в комнату, оставляя ледяными ногами мокрый след на полу. Нужно было готовиться к вечерней службе.


Неплодная смоковница


Приближалась Пасха. Но встретить её отец Савватий не успел. На Страстной неделе ему стало плохо, и его прямо с вечерней службы увезли в больницу с подозрением на инфаркт.

Он, видимо, потерял сознание, потому что помнил всё какими-то урывками. Боль в сердце нарастала и не давала вздохнуть, а воздуху не хватало. Он уже не мог больше терпеть эту острую боль, а она всё росла. И вдруг боль отпустила, и он почувствовал своё тело лёгким и воздушным. Этой страшной боли больше не было, а он сам летел куда-то. Скорость полёта всё увеличивалась, его затягивало в тоннель, и он летел по этому тоннелю к ослепительному свету всё быстрее и быстрее.

«Я умираю, — подумал батюшка, — или уже умер... И ничего не успел... Покаяться толком не успел. О чадах своих и пастве толком позаботиться не успел... И вот хотел ещё ремонт в храме сделать... Тоже не успел...»

Внезапно скорость замедлилась. Что-то мешало его стремительному полёту. И вот он парил где-то там, близко к этому ослепительному свету. Он всмотрелся. Что не пускает его? Какие-то люди. Он плохо видел их силуэты, а вот лица можно было разглядеть. Это были знакомые лица. Его чада и прихожане. Они что-то говорили ему. И смотрели на него с любовью.

Вот они, его чада, его постриженники. А вот Фёдор, сторож, и та самая прихожанка, Мария, которая чуть не погибла в аварии. И девочка Настя. Вот Клавдия, по щекам текут слёзы. И ещё много других. Некоторые лица только мелькали, другие задерживались. Дольше всех рядом с ним была старушка, лицо которой казалось очень знакомым. Он никак не мог вспомнить, кто это. Потом вспомнил: Нюра, старшая сестра Клавдии, которая умерла недавно. Или не умерла? Нюра не отходила от него, и губы её настойчиво повторяли одни и те же слова, но он никак не мог их разобрать. И эта её настойчивость и взгляд, полный любви, удерживали его, не отпускали.

Потом он почувствовал, что теряет лёгкость, а ослепительный свет начал отдаляться. Он ощущал нарастающую тяжесть и внезапно услышал свой собственный стон. И с трудом открыл налившиеся свинцовой тяжестью веки.

— Он жив! Очнулся! — Звонкий женский голос. Потом отец Савватий увидел белый потолок и склонённые над ним лица. Одним из них было уже знакомое лицо пожилого кардиолога. Потом батюшку долго мучили и теребили, без конца присоединяя и отсоединяя какие-то проводки и прочую технику.

После обследования кардиолог сел рядом с ним, посидел молча, а потом медленно сказал:

— Отец ты наш дорогой! А я думал: всё, потеряли мы тебя. Но ты, отче, меня не перестаёшь удивлять. Вот вчера вечером я видел, что у тебя был тяжёлый инфаркт. А сегодня с утра, по результатам обследования, — не было у тебя никакого инфаркта! Понимаешь, чудо какое! Не было! Я тебя смотрел несколько месяцев назад, у тебя сердечко...

— Помню, помню, — не выдержал отец Савватий, — изношенное...

— А вот сейчас оно у тебя каким-то чудом работает как совершенно здоровое... Не знаю, что и думать... Значит, так... Я полагаю, что ты у нас полежишь недельку, понаблюдаем тебя.

— Простите, а можно меня потом понаблюдать, после Пасхи?

В Великую Субботу отец Савватий служил литургию Василия Великого, и вместо Херувимской пели то, что поётся только раз в году:

«Да молчит всякая плоть человеча, и да стоит со страхом и трепетом, и ничто— же земное в себе да помышляет; Царь бо царствующих и Господь господствующих приходит заклатися и датися в снедь верным».

Храм был полон. Из посёлка окружным путём приехал целый автобус его прихожан, сделав крюк в двести километров. Настроение у всех было предпраздничное. Ещё немного...

После службы, когда народ отправился в трапезную, к отцу Савватию подошли две женщины, Клавдия и живая и здоровая сестра её, Нюра. Они присели втроём на скамейку в притворе, и батюшка сказал им, как он рад видеть их обеих в храме. Спросил у Нюры о самочувствии. Оказалось, что после исповеди и причастия она уснула и спала сутки, после чего встала и отправилась хлопотать по дому. Как будто и не собиралась помирать. А Клава сказала:

— Батюшка, мы так испугались за тебя! Так переживали, когда нам сказали, что со службы тебя увезли в больницу. Молились всем посёлком! И мы с Нюрой молились! Нюра спросила у меня, как молиться нужно. А я так расстроена была, что только и вымолвила, вставай, дескать, со мной рядом на колени на коврик да говори: «Господи, исцели нашего батюшку!» Сама читала акафист Целителю Пантелеймону. Читала-читала и не заметила, как тут же на коврике и уснула. Просыпаюсь я, батюшка, светает уже. Смотрю, а Нюра наша так и стоит на коленях. Поклоны бьёт да изредка что-то бормочет. Я прислушалась, а она, оказывается, повторяет одно и то же: «Господи, исцели нашего батюшку! Пожалуйста, Господи, исцели нашего батюшку!» Всю ночь молилась!