Пенаты — страница 25 из 37

При его рассеянности, невнимании и небрежении к деталям, ему было нелегко; однако мир в какой-то мере зависел от него, он сознавал это.

С трудом дались ему дома. Он не был уверен, что помнит их как следует. Равнодушие кочевника к оседлому бытию чуть не сыграло с ним злую шутку. Если бы на берегу стояли палатки, он запомнил бы их с легкостью, цвет, застежки, подробности кроя и конструкции, как палатка разбита и где. Где труба на крыше дома-близнеца? Какая она?

В нем отсутствовал интерес хозяина, он никогда не строил домов, никогда не жил в собственном доме. Ему было неведомо, сколько ступеней содержало шаткое крылечко домика-пряника, по коему поднимался он на свою веранду. Он стал припоминать хотя бы один подъем, пытаясь соединить воедино неуловимый ритм текучего потока сознания, именуемого «мыслями», с ритмом своих шагов, для него это было единственным шансом реконструировать крылечко. С третьей попытки он вспомнил: пять ступеней! Пять! Крылечко возникло в воздухе, пока только оно одно, но и тому он был рад несказанно.

Он мысленно стал обходить домик-пряник, представляя себе фундамент, его цвет, материал, кривизну, швы раствора между камнями.

Кажется, в детстве такие вещи запоминались лучше. Пожалуй, доводись ему реконструировать по памяти бабушкину баньку в углу огорода, он бы управился быстрехонько. Должно быть, зрительная память у ребенка лучше, думал он, нет, дело не в этом, тогда мы жили в реальном мире, а потом перешли в облака мечтаний, мы все время тасуем мысленно дни, события, поступки, ведем упоительные воображаемые беседы, существуем во сне наяву, сочиняем сцены, пьесы, перекраиваем прошлое, строим планы, крутим кино, какого черта?

Домик сжалился над ним, и, когда он с грехом пополам прилепил к крылечку фундамент, стены и крыша возникли сами, чуть призрачные; он раскрасил занавеску на окне и стеклышки веранды; в благодарность стены и крыша стали самые что ни на есть материальные, атруба из кирпичной стала беленой.

Он не знал, напоминает ли домик театральную выгородку, не пустышка ли перед ним, есть ли что-нибудь внутри, на месте ли вещи шкафы, табуретки, прочий скарб. Поднявшись по шатким ступеням он обнаружил интерьер в первозданном беспорядке, пришлось разве что этажерку передвинуть и железную кровать в комнате Маленького переставить к другой стене.

Довольный, вышел он на пляж и принялся за дом-близнец. И снова столкнулся с собственной ненаблюдательностью, отсутствием интереса к материальному слою мира, с забывчивостью, небрежением к окружающим его чертам бытийства и жития.

Сколько окон на задней, обращенной к шоссе, стороне дома? Какими именно буквами написано над дверью слово «Пенаты»? Что за рисунок рам у веранды? Не говоря уже об огороде, палисаднике и садике Адельгейды, темный лес, какое там, в лесу он запоминал деревья и поляны легко, но рукотворные ландшафты от него ускользали, выходит так. Пещеру, наподобие виденной им в горах, он восстановил бы моментально.

Но и тут действительность кротко радовалась каждому его точному впечатлению, подправляя его и себя, ликвидируя лакуны самостоятельно. Стоило ему нерешительно посадить у крыльца незабудки, как полыхнули пламенем по сухой траве маки, а за ними фиалки пошли да анютины глазки.

Проше всего оказалось ему представить себе лачугу, нежилое место. Он никогда не думал, что нежилые места так милы ему — в отличие от жилых. Он ставил на место кривую доску за кривой доской, неотесанные шершавые лесины, не забывая о щелях и рисунке свиля.

Солнце клонилось к горизонту. Совершенно запаренный и измочаленный, оглядел он свою работу.

Пейзаж, лишенный звуков и живых существ, предстал перед ним. Не слышно было проезжающих по шоссе машин, не потягивался у крылечка Адельгейдин кот, даже чайки, поначалу посаженные им на камни, пропали, ни одной живой души, ни одной человеческой фигурки.

С шумом машин проблем не возникло, чаек он тоже вернул на камни единомоментно. С котом вышла заминка: какая у него шкурка? Что у него за рожа? Толст ли или тонок? Молод или стар? Наконец некое хвостатое четвероногое прошлось по грядкам и село у двери орать и просить есть.

Вглядевшись, он не увидел более тумана за шоссе: лес, кусты, тропы, дорога, заборы — всё, как всегда. Оставались люди.

Время поджимало, солнце так спешило сесть, что он разозлился на солнце. Он только различал людей, не сумел бы по памяти нарисовать ни одного лица, умей он рисовать. Он их помнил, разумеется, но как-то без особых подробностей. Профиль Адельгейды был непредставим. Непредставим оттенок ее явно подкрашенных волос. Он не знал, как выглядит ее платье. Вот разве туфли-лодочки... Он и Николая Федоровича вообразил с трудом, составил, как мозаику, из разных деталей. Маленький внезапно вышел из дома сам. А Лару он, как ни странно, увидел сразу безо всяких усилий, всю целиком и вполне no-детально, затылок с легкими волосами, собранными в старомодную прическу, затылок с волосами распушенными, сами волосы, струящиеся по лопаткам, лодыжки, ключицы, пальцы, ах, Лара, Лара, удача Николая Федоровича несомненная, если только старичок не рехнулся и не врет с вдохновением безумца, верящего собственному слову больше, чем собственной интуиции и собственным глазам... Солнце село. Всё было на месте. Все вернулись неизвестно откуда.

Ему, изголодавшемуся за день, даже есть расхотелось, так он устал. Он лежал на песке и глядел в небосвод, думая в полузабытьи каждые пять минут: «Сейчас встану».

Сотворение действительности потребовало от него такой затраты сил, что впору было действительность возненавидеть. И ведь то был всего лишь клочок мира, готового, законченного, свершившегося; он его, собственно говоря, должен был не столько сотворить, сколько воскресить, воссоздать, восстановить, воспроизвести или сдублировать. Засыпая прямо на песке, он успел подумать: «Не нравится мне получившийся двойничок. Кто его знает, чего от него теперь ждать».

Глава семнадцатая

Пробуждение. — Он ничего не узнаёт. — «Все ли у вас дома в порядке?» — Начало предыдущего письма с чердака. — еще одно письмо с чердака. — «Ухожу. Надоело».

На сей раз проснулся он резко, рывком, терпеть не мог подобных пробуждений, одна головная боль, но он вскочил тут же, как вскакивал, опаздывая на работу, не евши, не пивши, бегом за трамваем. Он спешил совершить утренний обход: действительна или недействительна на сегодня сотворенная им вчера маленькая бытовая вселенная?

Все было на месте, но он ничего не узнавал. Медный рукомойник на кухоньке, доставлявший ему прежде несомненное удовольствие, показался нелепым предметом, достойным свалки. Своеобразный уют домика-пряника совершенно исчез. Может, ему давеча надлежало и уют восстановить? Но он все равно не знал — как.

И песок, и залив, и сосны несли если не враждебность, то несомненную холодность и отчужденность.

Услышав шаги, он обернулся. Николай Федорович со своим любимым мешком.

— А что в мешке-то? — спросил он, по обыкновению не здороваясь.

— Письма из почтового ящика, — с готовностью отвечал Николай Федорович.

— Что за привычка воровать и читать чужие письма?

— Я их не ворую, я их просматриваю. Некоторые отправляю по адресу. Некоторые изымаю.

— В цензора, стало быть, играете.

— Да, и изымаю те письма или части писем, где упоминаетесь вы. Не делайте большие глаза. Никто на свете не должен знать, что вы тут. Пропал — и всё.

— Никуда я не пропал.

Николай Федорович, насвистывая, двинулся к дому. Отойдя, он остановился, оглянулся:

— Я же вам сказал: вы останетесь здесь навсегда.

— И не надейтесь.

Николай Федорович успел отойти еще метра на два; он его нагнал.

— Подождите. Постойте. У вас с домом всё в порядке?

— Что вы имеете в виду?

— Не пропало ли чего? Всё, как всегда?

Недоуменное пожимание плечами.

— Разумеется, не пропало, как всегда, всё в порядке. А в чем дело?

— И труба на крыше, где была? А балясинки на балконе не считали?

— Дурацкие шутки у вас поутру, молодой человек, — ответил Fiodoroff, удаляясь. — У вас-то все ли балясинки в порядке и на месте?


...сидели, как всегда, за столом. Пили мы, дорогой Виктор Сергеевич, мой кофий по-гречески. Нам не раз приходилось с Б. забредать на чаепития и винопития к Маленькому или Николаю Федоровичу, случайно, как в данный вечер, но ведь случай и игра его — особь статья, не нашего ума дело, у каждого и случайности-то свои, да я и не верю, что так уж и ненароком они происходят. Как говорил австрийский господин Зигмунд, наши оговорки и обмолвки весьма красноречивы, наши потери (например, очков или ключей) полны внутреннего смысла: вот и случайности наши повествуют о нашей сути более чем выразительно. Мы теряем железнодорожные билеты, потому что нам неохота уезжать, забываем имя и отчество человека, встреченного нами некогда при неприятных обстоятельствах, называем Пиросмани Просомани, потому что не просто голодны и хотим кашки, а хотим именно пшенной, детской, чтобы нам ее сахарком посыпали и нас по головке погладили. Думаете, почему я все время куда-то деваю очки и теряю авторучку? Мне, Виктор Сергеевич, скажу Вам по секрету, оч-чень не хочется произведения писать, я их строчу из-под палки почти, потому что надо, ведь я писатель и не могу от такового наименования отказаться. Я и читать-то чужие произведения частенько не хочу. Вечный вопрос: по Сеньке ли шапка? Вечный ответ про шапку Мономаха. Мне надоел Сенька Мономах. Я завидую французскому поэту Рембо (Вы прежде, надо думать, не замечали во мне зависти? Имеется! Точит, подлая! И так-то странно подступает, с такой стороны неожиданной, диву даешься!), который вышел из образа юного гениального поэта, этакой бродячей души Парижа, и отвалил куда-то в Вест-Индию или Южную Америку, на экзотические острова, где заступил надсмотрщиком на плантацию, надев пробковый шлем от солнца палящего и взяв в руки бич. Про бич я, может, для красного словца приплел, но суть дела передаю точно.