Пенелопа — страница 21 из 52

довольного сердцееда Эскамильо — так, без сомнения, думал иной раз, гримируясь перед спектаклем, папа Генрих, а может, и не думал, может, Пенелопа, как это частенько с ней случалось, приписывала ему собственные мысли, тогда как папа Генрих с упоением пел Яго и Амонасро, потому что еще неизвестно, что интереснее, чередовать пройдоху Фигаро с самоотверженным Позой или изображать бесконечных героев-любовников сорок лет кряду. Ибо вот уже сорок лет папа Генрих пел, а мама Клара подпевала ему лишь несколькими годами меньше, подпевала на сцене, не будем этого забывать, дома, как уже говорилось, все обстояло с точностью до наоборот с того самого дня, когда прелестная юная хористочка, черноглазая и не по-армянски тонкотелая, предстала пред очи пылкого женолюбивого баритона ростом метр восемьдесят пять и фигурой пловца. Правда, в тот момент баритону было не до Клары, ведь происходило это в осиянные несбыточными надеждами времена, когда пошли разговорчики о стажировке в Италии. Италия, эта terra del opera, bel-mondo del bel-canto, страна Верди, Карузо и «Ла-Скала»! Но, к сожалению, то были все же не наши богатые возможностями дни, когда кто угодно вправе стажироваться хоть в Италии, хоть в аду, буде найдется спонсор, готовый подобную стажировку оплатить… впрочем, и это лишь фантазии, порожденные охватившими в последние годы общество упованиями на неких благодетелей, которые расхаживают по торным дорогам радостного капиталистического настоящего, помахивая пачками банкнот, желательно нежно отливающих зеленью — как вечно живое учение, и только и ищут, кого б осчастливить. Между тем в реальной жизни спонсоры отнюдь не толкутся в передних великих артистов и высоколобых столпов науки, и на то, чтоб выцарапать у них самую нищенскую мзду, уходит энергии не меньше, чем на, допустим, рытье котлована за те же деньги. Кому-кому, а Пенелопе это было известно досконально, так сказать, по роду занятий, поскольку хореографическое училище, где она успешно или не очень подвизалась на поприще языка и литературы, коллективно съело уже не одну жалкую собаку, а целую собачью выставку в деле добывания средств на концерты, поездки, конкурсы и прочие мероприятия. Однако в те не столь отдаленные, но неблизкие, пролегшие между эпохами канувших в небытие меценатов и еще не народившихся спонсоров времена, которые правильнее бы назвать безвременьем, роль денег была неприятно расплывчатой — то ли носила характер настолько теневой, что невооруженным глазом не просматривалась, то ли отсутствовала вовсе, и все определялось другими, более тонкими механизмами: связями, ловкостью, быть может, просто судьбой, а сия строптивица заупрямилась, топнула ножкой и отказалась поднять шлагбаум над дорогой в Италию. И Генрих, оставшись ни с чем, обратил разочарованный взор на очаровательную в своем пышном, состоявшем словно из одних оборок испанском платье Клару, попавшуюся ему навстречу случайно либо по прихоти все той же судьбы, а может, режиссера, именно так сконструировавшего сложную мизансцену встречи красавца тореро с готовой отдаться публикой… нет, наверно, все-таки судьбы, той же или не той, науке ведь до сих пор неизвестно, одна ли у всех судьба, владетельная дама Фортуна, парка, мойра и тому подобное, или судеб этих бесчисленное множество, вернее, численное множество, по числу подопечных, сиречь индивидуумов, то бишь людей, гуляющих по белу свету. Странно, правда, представить себе миллиарды владетельных дам, командующих каждая своим подкаблучником, — а ну как все это бабье перессорится? Что тогда? Война? Видимо. Наверно, они и виноваты в бесконечной грызне человечества, эти негодяйки парки… Интересно, а что с ними происходит после смерти курируемого объекта? Передают ли в их распоряжение новенького, новорожденного, или бедная парка остается не у дел? Бедная одинокая парочка!.. Пенелопа мысленно вытерла воображаемую слезу — было б кого оплакивать, нахалку, которая вертит тобой, как хочет, единственно из каприза (черт побери, а ведь не случайно все эти особы женского рода!), — и потащила к незанятому углу стола (дурная примета: села за угол — семь лет свадебного платья не видать) продавленный стул, некогда стоявший в гостино-столовой, а ныне отправленный на вечное поселение в кухню. Затем она извлекла из кухонного шкафа три разнокалиберных бокала — на полке их сбилось в беспорядке десятка два, не меньше, но трех идентичных не удалось бы выискать даже при свете прожекторов, не то что в полумраке, который окутывал все предметы, равняя объекты с субъектами, придавая одинаковую загадочность лицам родителей и нечищеной картошке, поданной на стол прямо в кастрюле. Рядом с кастрюлей громоздилась литровая банка с домашними консервами и большая хлебница со щедро нарезанными увесистыми ломтями землисто-серого матнакаша. И это все.

— Прямо как в ресторане, — восхищенно сказала Пенелопа, водружая на стол бокалы. — Не хватает только ведра. С шампанским.

— Есть еще гороховый суп, — сообщила мать, выкладывая из банки на тарелку отцу темную массу, оказавшуюся баклажанной икрой.

— Гороховый суп! — Пенелопа всплеснула руками. — Блаженство!

Мать взглянула на нее с укором, и Пенелопа застыдилась, компоненты переваренного было Эдгарова пира вдруг зашебуршились в ее желудке, вызывая тоску и изжогу. Она молча села за стол, отпила из бокала и положила себе икры собственного изготовления. Усложненный рецепт, придуманный на диво ошарашенным подругам, сотрудницам, соседкам. Берешь баклажаны, чистишь, замачиваешь, нарезаешь, солишь, жаришь на подсолнечном масле. Берешь перец, чистишь, нарезаешь, жаришь на подсолнечном масле. Берешь помидоры, снимаешь кожуру, нарезаешь, жаришь. Берешь… пардон, ничего не берешь, а пропускаешь через мясорубку уже взятое, потом чистишь чеснок, потом… Черт возьми, до чего вкусно! Но зато сколько возни… впрочем, Пенелопе даже нравилась эта возня, нравилось все с самого начала — ходить на рынок, долго присматриваться и прицениваться, придирчиво отбирать по одному баклажаны, копаться в кучах перца и ведрах с помидорами, мимоходом слегка кокетничая с молодыми продавцами, готовыми подставить хоть целый грузовик товара, лишь бы красотка подольше возилась и пониже наклонялась, потом, дома, сортировать, раскладывать обстоятельно и соразмерно, мыть до глянцевого блеска… Особенно приятно было подводить итоги. Осенью, когда женщины начинали бахвалиться, перечислять, кто сколько банок закатал — сто, сто двадцать, сто пятьдесят, Пенелопа, как завзятый игрок, помалкивала, помалкивала, затем одним прыжком перекрывала все цифры и срывала банк… то есть аплодисменты. Этим летом она еще подотстала от личного рекорда, вот прошлым она заготовила такое количество всевозможных овощных консервов… прошлым летом… Да… Черт побери! Пенелопа перестала жевать и даже зажмурилась. И почему это дурные воспоминания такие яркие и стойкие? Хорошие небось тускнеют столь стремительно, что и фотографии не в состоянии их освежить, а вот дурные… Наплывает так, словно фильм смотришь. «Да не хочу я, уйди, убирайся, сгинь!» — отчаянно думала Пенелопа, но пленка уже крутилась, и удрать с сеанса не было ну решительно никакой возможности… Она стояла у кухонного стола, на красной лакированной поверхности которого покачивались овощи. Прохладно зеленый толстенький перец, другой — длинненький, острый, тоскливый, похожий на нос печального клоуна. На голубом в белую клеточку эмалированном подносе грациозно изгибались баклажаны, их упругая, шелковистая, отливающая лиловым томная кожа напоминала о неграх Рашели из «Семьи Тибо». Помидоры, алые-алые на золотистой деревянной доске — такой цвет бывает у крови, когда хирург делает первое неуловимое движение скальпелем, и загорелую кожу вдруг заливает алая волна, — только из разрезанного помидора текла не кровь, а отвратительная бесцветная лимфа. Картофелины — словно маленькие, лишенные членов трупики, среди которых, хищно посверкивая, протянул острое лезвие на полстола кухонный нож. Пенелопа стояла и смотрела, только смотрела, внутри было пусто и тихо, одни картинки и лежащие вповалку мертвые мысли. Мертвые и холодные. Холод в горле и груди — точно как при виде крови из-под скальпеля. Она словно все еще держала телефонную трубку, не в силах оторвать ее от покрывшейся липким ледяным потом щеки. «Вот дура! — сказала себе Пенелопа и замотала головой, пытаясь вытряхнуть из нее знобящий кошмар. — Он же нашелся. Оказался жив-здоров, ну попал в плен, подумаешь, выменяли же. Не он первый, не он последний. И вообще это было сто лет назад, в прошлом году, тогда все обстояло иначе, а теперь и пропади он без вести (типун тебе на язык, Пенелопа), не такая уже будет и трагедия. К тому же трагедий не бывает вовсе, жизнь состоит из комедий, большей частью несмешных, из однообразия, скуки, в лучшем случае тоски, трагедия непримирима с повседневностью, благородный катарсис несбыточен в нашем прямолинейном, однослойном существовании. Кто это сказал? Не важно, кто-нибудь да сказал, все уже давно сказано, наши мысли лишь цитаты, наши мечты только копии. Или пародии. А это кто сказал? Черт возьми! Четыре черненьких, чумазеньких… вот-вот! Сиди себе и повторяй про чертенят-очернителей, и нечего вспоминать всякую чушь».

Пенелопа положила вилку на тарелку, встала, переставила тарелку в раковину, налила себе чаю и, послав родителям воздушный поцелуй, направилась с чашкой, то есть бокалом, в гостино-столовую.

И все равно чушь лезла в голову то ли через уши, то ли через ноздри — заткни те и другие, просочится, кажется, и через волосы, как сквозь соломинки для коктейля… Вечером того же дня… нет, вечером после звонка, день что, нормальный был летний день, жара и духота, а ее все знобило… она лежала на диване с книгой, пыталась читать, но буквы были словно египетские иероглифы до… как его звали, ну этого, который их расшифровал, Шампиньон? Нет, нечто созвучное, но менее съедобное… Еще на обелиске они были, иероглифы эти, на том, который Наполеон увез в Париж, как бишь он назывался, обелиск-то? Луксорский? Нет, Луксорский другой, а этот… что-то связанное с вареньем. Розетский? Может, да, а может, нет, может, и не Наполеон его увез, а вовсе микадо. Или эклер. Его императорское величество Эклер Первый… Мысли путались, перебивали друг друга, словно оркестр остался без дирижера, и музыканты изо всех сил стараются один другого переиграть, только мелодия контрабаса была различима в этом хаосе, он упрямо твердил и твердил строфу из Маяковского: «Помните, вы говорили, Джек Лондон, деньги, любовь, страсть, а я одно видел, вы Джоконда, которую надо украсть. И украли»… И украли. И украли. И укра… Проклятые турки. Проклятые армяне. Проклятые… Армен скорее сказал бы: «Проклятый КГБ». Он всегда говорил: «Эту войну устроил КГБ». Оптимист. Пенелопа с ним не соглашалась, она считала, что войну устроили армяне с азербайджанцами. Она отлично помнила, как комитетчики из «Карабаха» и азербайджанские народнофронтовцы с пеной у рта доказывали, что во всем виноваты клятые коммуняки, что стоит им спихнуть коммуняк и прийти к власти, они живо договорятся между собой. Вот и договорились. И главное, если у вас руки чешутся, так сами и воюйте. Нет же. Устраивают охоты на бедных мальчишек, обложат, как заправские загонщики, какой-нибудь автобус или троллейбус и процеживают: мелкую живность, всяких там девчонок или ст