– Маргуша вовсе не курица. У нее и мозги не куриные, и характер…
– Все врачихи – курицы, – отрезала Кара, и Пенелопа невольно вспомнила Маргушино неврологическое отделение, в ординаторской которого ей случалось иногда бывать.
Заведующий, естественно, мужчина, остальные – три, нет, четыре женщины, не считая Маргуши, одна ее ровесница, две постарше, четвертая совсем бабулька, которая вместо артериального давления говорит кровяное и лечит больных лекарствами, вышедшими из моды полвека назад. Из двух постарше одна, чопорная дама слегка за сорок, поминутно надевавшая и снимавшая явно преждевременно выписанные очки для чтения – по видимости, она полагала, что в очках у нее более умный вид, – потрясла Пенелопу до основания. «Я читаю очень занимательную книжку, в советское время запрещенную, называется „Доктор Жигало“»… хорошо еще не жиголо! Пенелопа зловредно поинтересовалась автором – «простите, не помню, я не обращаю внимания на фамилии авторов»… ха-ха, гомерический хохот или сардоническая улыбка? Пенелопе, конечно, сам бог – олимпийский, естественно – велел предпочесть старину Гомера… Несколько лет назад у папы Генриха была ученица, брата которой, после каждого урока заезжавшего за сестрой, звали Гомер, иногда та озабоченно сообщала, что сегодня Гомер не приедет, занят, и папа Генрих неизменно, принимая заинтригованный вид, спрашивал: «Чем занят? „Илиаду“ пишет?» На что девушка перепуганно отвечала: «Нет-нет, что вы! Машину чинит»… И однако, отдавая Гомеру должное, Пенелопа все же, то ли из благовоспитанности, то ли из опасения нежелательно повлиять на отношения Маргуши с ее высокоинтеллектуальным коллективом, ограничилась сардонической усмешкой… Интересно, кто такой Сардон? Надо бы заглянуть в словарь (поползновения полистать СЭС посещали Пенелопу чрезвычайно часто, но редко приводились в исполнение по причине постоянного отсутствия означенного пособия в нужный момент, почему она так и осталась в неведении относительно многих вещей, мимолетно беспокоивших ее познавательный инстинкт)… Итак, одна оказалась поклонницей жигало-жиголо, а вторая? Вторая чисто по-чеховски вставила невпопад в пастернако-жиголовский контекст свою реплику, нечто насчет веера, купленного в приданое дочери. Дочь училась в шестом классе, а веер был чуть ли не из страусовых перьев – совершенно невообразимо, театр абсурда, сколько же надо драть с больных, чтобы позволять себе подобные покупки, она ведь и сумму назвала, такую!.. какую Маргуша, например, никогда не выложила бы. Но Маргуша с больных и не драла, туфли ей покупала мама, квартиры – папа, кормили муж и все-все-все, и она могла позволить себе возвращать ошеломленным пациентам купюры, которые те вороватым жестом совали ей в нейлоновый карман халата, ну разве что кроме самых крупных, крупнее, чем желание сохранить лицо, такие, впрочем, подсовывали редко, чаще попадались мелкие, из-за тех мараться не стоило. Не стоило Маргуше, другая врачиха, одного с Маргушей возраста, брала все, что давали, потому что вместо могучей Маргушиной родни у нее была только пенсионерка-мать плюс восьмилетний ребенок, с отцом которого бедняжка успела разругаться насмерть, до той степени, что отказалась от алиментов. Да, ничто не обходится так дорого, как независимость, в этом Пенелопа имела возможность убедиться не только на примере гордой Маргушиной сотрудницы, но и другой дамы, лет эдак на тридцать моложе, которую скромно, но со вкусом звали Республика Армения. Что касается врачей…
– А кто тогда врачи? – спросила Пенелопа воинственно. – Петухи?
– Что ты, что ты! – вскинула руки вверх Кара. – Никогда! Во всяком случае, не хирурги.
– Хирурги – мясники, – буркнула Пенелопа сердито.
– Но нейрохирурги – ювелиры.
– Фи! Они черепа распиливают. Ножовкой.
– Но не все же, – хитро сощурилась Кара. – Некоторые сшивают нервы. Маленькой такой иголочкой. Виртуозы и чародеи.
– Перестань льстить!
– Кстати, во Франции врачи не лучше наших. Если не хуже. Алла пишет, что они с Рипой ходили там куда-то. Мало того, что ей поставили диагноз «депрессия», которая потом оказалась воспалением легких, так еще ей и Рипе назначили одно и то же лекарство. А что у Рипы было, знаешь? Киста яичника. Наверно, даже твоя Маргуша…
– Оставь Маргушу в покое, – скомандовала Пенелопа. – Проверь лучше воду.
Кара открутила кран, и труба гневно заклокотала, но не выдала ни капли.
– Пора идти за кипятком, – подвела итог Пенелопа и встала.
– Оставайся обедать.
– А обед у тебя есть? – спросила Пенелопа из чистого любопытства, аппетит ее все еще дремал, даже спал, похрапывая и видя сны, в которых фигурировали многочисленные деликатесы утреннего пиршественного стола. К тому же полученная-таки к кофе не ложечка, а целая розетка заварного крема создавала полную имитацию сытости… ну разве что кусочек селедки или соленый огурец…
– Обеда нет. Но мы его сварим. Есть картошка, макароны, морковка. Сейчас что-нибудь придумаем.
– Нет уж, – отрезала Пенелопа. – Придумывай одна, а я пойду домой. Я обещала папе.
– Позвони.
– Не хочу.
Пенелопа собрала свои разноцветные клубки – надо же, опять напортачила, совсем тут красный не смотрится, придется пороть, эдак провяжешь до Страшного суда, а на Страшный-то суд все равно придется нагишом топать, одежонку оставить без присмотра в прихожей, глядишь, уворуют, такой красивый свитер, уникальный и неповторимый, даже ангел не совладает с соблазном, а там же еще будут крутиться в ожидании грешников черти. Увидят присужденных к геенне, завоют: «Это моя добыча! Нет, это моя добыча!» Ну а как грешников на всех не хватит, что тогда? Тогда, ясное дело, накинутся чертяки, четыре черненьких чумазеньких… какое четыре – четыреста, а может, и четыреста тысяч или миллионов!.. растащат праведников, ангелы и моргнуть не успеют, если и успеют, куда их тощим крылышкам против рогов и когтей… Ох-ох. Но сначала они расхватают одежонку, передерутся, небось, особенно те, кто работает в ледяном круге. Пенелопа представила себе важного толстопузого черта, наверняка из самых главных, расхаживающего среди юрких и подобострастных чертенят поменьше в ярчайшем свитере неотразимо притягательной расцветки, широком, с большими подплечниками, и длинном, покрывающем объемистые мохнатые чертовы ляжки, только хвост снизу торчит загогулиной, как у собаки… или голый, мерзкий, крысиный? Нет, как у собаки, не жалко разве, из-под такого замечательного свитера – и вдруг крысиный? А собака это… Это собака. Собачка, песик, щеночек. Пушистенький, большелапый. У ты мой сладкий!.. Собак Пенелопа любила нежно, восхищалась ими пылко и безудержно, стоило, ох стоило послушать ее вопли и стенания при виде юного овчаренка или полюбоваться ее прыжками и па вокруг встречного пуделька или дожонка. Почему овчаренка или дожонка? Мужчины ищут в собаке друга, женщины – ребенка, потому и первые предпочитают больших, крепких, надежных псов, а вторые – маленьких собачек, и в старости похожих на детенышей, и, конечно же, обожают щенков. Пенелопа исключением в этом смысле не являлась и таяла при виде собачьих малышей. Правда, погладив любого, даже самого очаровательного крошечного песика, даже щенка пекинки размером в ладошку, она немедленно бежала к ближайшему умывальнику и долго, с мылом, драила руки… но ведь это не наносило ущерба ни псам, ни ее чувствам к ним, а гигиена есть гигиена, она, а вовсе не труд, сделала обезьяну человеком.
Вспомнив о гигиене, Пенелопа заторопилась, запихала вязание в мешок и решительно прошагала в прихожую.
Глава четвертая
– Эй ты, мерзкий львишка, – задиристо крикнула в глубину комнаты Пенелопа, швырнула на приткнутое к вешалке сбоку старое кресло свою «крыску» и принялась сдирать с ног чуть ли не приклеившиеся к ним мокрые сапоги, – небось, устроился тут с комфортом, закутался в теплую шкурку, влез между подушками да греешься. А я замерзла, как суслик.
Лев взглянул на Пенелопу укоризненно. Конечно, он мог бы возразить расходившейся хозяйке, справедливо указав, что ее натуральная нутрия как-нибудь теплее искусственного львиного меха, да и какой у льва мех, гладкая шкура, одна грива и та больше для вида, не говоря уже о том, что лев существо южное, к армянским горным зимам, да еще в неотапливаемом помещении, неприспособленное, мог, наконец, в сердцах попрекнуть тем, что не создали ему условий, приближенных к родным, а коли обстоятельства либо средства не позволяли, купили б тогда полярного белого медведя или пингвина. Однако он промолчал, ибо душой был добр и отходчив необыкновенно, да и не хотел обижать Пенелопу, которая хоть и поругивала его иногда ни за что ни про что, но, предпочтя тем не менее не только белым, но и бурым медведям, ну пингвинам, само собой, заплатила из собственного кармана двадцать пять полновесных доперестроечных рублей и принесла его в дом, пусть холодный и темноватый, но где его любили как родного… впрочем, Пенелопа и сама уже поняла, что придралась зря, и извинилась, потрепала, во всяком случае, снисходительно мягкую гривку и шепнула в широкое, чуткое к нежностям ухо:
– Ну не дуйся ты, недотрога, я же тебя люблю…
Засим она быстро натянула на свои красные, как после горячей ножной ванны с горчицей, ступни две пары сухих носок, одни поверх других – носки, разумеется, были отцовские, все в доме носили отцовские носки, включая самого Генриха, которому иногда удавалось перехватить свежевыстиранную пару у своих чересчур предприимчивых дам, – сунула ноги в материнские шлепанцы, реквизированные на том основании, что зимой Клара ходила в других тапочках, потеплее, с мехом, и осведомилась:
– А где вокалисты-то наши? На кухне?
Вопрос был риторический, ибо не надо было очень уж сильно напрягать слух, чтобы распознать направление, с какого доносился Кларин не самый тихий в мире голос, поэтому Пенелопа, не дожидаясь ответа – даже если б она могла его дождаться, – завопила:
– Эй, вокалисты! Не хотите ли стать бокалистами? Я принесла вам бутылочку «Гарни».
Она извлекла из тенет своего вязания погруженную в них для пущей сохранности полулитровую бутылку из-под лимонада, в каковые независимые армянские виноделы за неимением лучшего разливали свои неведомо откуда появившиеся в огромных количествах вкуснейшие, вполне достойные хрустальных графинов вина, продававшиеся к тому же по совершенно бросовой цене, что делало их доступными даже для постсоветской интеллигенции, и прошагала на кухню, где в натянутых поверх свитеров и жакетов длинных махровых халатах, придававших им вид средневековых нахараров (не путать с министрами первой и второй республик), вокалисты притулились у маленького кухонного стола и грели озябшие пальцы о горячие картофелины, стаскивая с них мундиры немилосердно, как с разжалованных генералов перед расстрелом… совсем недавно Пенелопа видела в фильме про известные годы, как военных вели на расстрел в одном белье, и, помнится, задумалась, ради лишней ли это пакости или просто из экономии, Сталин ведь был экономен до жути, всю жизнь проходил в единственном кителе, бедняга, скромный такой мужик, аскет, расстреливал, как пить дать, только для того, чтоб мундиры освобождались, а то звания раздают почем зря, не напасешься формы-то… потому, наверно, теперь и разоряется Россия, генералов плодят и плодят, а мундиры всем шьют новые, нет чтоб вытряхнуть тысчонку-другую из уже имеющихся, как в добрые старые времена… Надо же, есть ведь люди, которые так и называют тридцатые и чуть ли не сороковые-роковые… Исторические реминисценции незаметно завели Пенелопу в эпоху ленинградско-санкт-петербургской блокады и, вспомнив – теперь уже из книжки – концерт симфонического оркестра, музыканты которого играли Бетховена в перчатках с