Я нахожусь в постоянной прострации. В некоем оцепенении. В просрации находится К., он вечно любит скрываться от семьи на унитазе, изображая бесконечный понос, а может, ему предаваясь. Живые крики детей утомляют его и способствуют облегчению желудка.
У одних вид трогательного ребёнка вызывает умиление, даже слёзы чувствительности, желание веселить и забавлять дитя, доводить его до счастливого заливающегося колокольчиком смеха. У других — скуку, сопливость и понос. Русские относятся ко второму сорту. Русские обречены на растворение в волнах чадолюбивого Востока.
У меня сначала был хороший жених — молодой аспирант, математик из бывших вундеркиндов. Потом меня сильно любили два художника — оба пьяницы. Один был с подозрением на гениальность, в дальнейшем подтвердившуюся, другой — с лёгкой потугой на неё же, не подтвердившуюся в течение биографии.
Потом появилась целая компания молодых мужчин с высшим образованием, все в самом соку. Придут в гости — все 8 человек сразу, а я одна, редко с подругой, отдуваюсь за всех отсутствующих дам перенапором женственности. Эти качели — на одной стороне я, на другой — 8 мужчин — имели, видно, под собой реальное основание. Все женихи оказались с изъяном. Первый — гомосексуалист. Второй — с тоненьким, как у гомосексуалиста, голоском и подозрительными глазками. У третьего — 2 жены и трое детей. Может, наоборот, неважно. Но жених с сильной порчей. Четвёртый — сильно вдруг начал пить, не остановишь нахлынувший поток в его инфернально изжаждавшуюся бездну. Пятый — всем хорош. Но импотент. Шестой — неврастеник, и нос у него большой. Родишь от него ребёночка, а он в папу окажется, будет маму ругать. Седьмой был какой-то жалкий. Носил скрипучие брюки и свитер с оленями. Восьмой был тоже какой-то жалкий учитель истории. Потом оказалось, что это от молодости. Ошиблась я в нём, потом выяснилось, что он очень хороший семьянин оказался, но не со мной.
Как ни перебирай, а самый лучший — первый. Надо было соглашаться. Всё равно получше найти трудно.
Мне только что исполнилось девятнадцать. После долгой, долгой, затянувшейся серой весны, лихорадочно больной и без просыпа серой, с пронзительным ветром и ожидающими чего-то лужами, первый раз выбралась за город. Стояли на платформе «Университет» с двадцатидвухлетним женихом Колей. Ждали электричку. Кругом щебетали и как бы визжали от счастья тихие кроткие берёзы, балуясь и играя своими молодыми свежими листьями, ещё ничего дурного в жизни не изведавшими.
Я вдруг поняла, что ужасно, ужасно счастлива. Что так счастлива никогда уже не буду.
Ей было 19. Она давно уже, года три, чувствовала себя старой. В 15 лет в ней проснулась и пышным цветом расцвела женщина. Эта женщина была ослепительно прекрасна. Венера какая-то, вышедшая из солёной пены своего детства.
В 15 лет она влюбилась в художника, на 20 лет её старше, молча и без зримого сюжета. В кого и как ещё влюбляться юной девушке? Какого героя возможно найти и что с ним делать?
В бедной голове её всё мутилось, земля плыла под ногами, тяжёлая, большая, в виде заляпанного красками пола, крылья вырастали за спиной, когда входил он. Впрочем, она посмеивалась над собой, над своим вышедшим из под контроля телом и своей трепещущей неуправляемой душой. Она любила его как мужчину. Как художник он ей не нравился. Она видела как-то картину в его мастерской, засунутую за диван. Бледная девушка, очень похожая на неё, с зелёной розой. Скучная картина.
По ночам она не спала. Ночь превратилась для неё вдруг в ослепительное, бесконечное пространство, полное восторга. Промечтав всю ночь о любви с ним, утром она вставала, свежа и весела, и непонятно было, зачем ночью спать. В одну из таких ночей, когда всё словно сияло и от оттепели всю ночь стучала вода по жести и рушился талый снег с крыш, она едва не стала женщиной, всего лишь от безумной силы воображения. Его жена не догадывалась о том, чья сила воображения столь сладострастно уносила её мужа в свои детские объятия.
В 16 лет она посмотрела на себя в зеркало и с ужасом поняла, что такой прекрасной, какой она была год назад, она уже не будет никогда. Она поняла, что жизнь кончена, реальная любовь прошла стороной в цветущий период её жизни.
Был один момент, один лишь момент — она неловко, в школьном озорстве, с другими девочками, с грацией гадкого утёнка, влезла на стену какой-то кладовки, выше всех, упала оттуда, хуже всех — на какое-то стекло, стекло разбила, порезала сильно руку, стояла, истекая кровью, как раненый боец, сгорая от стыда и боли. Вошёл он, учитель, солнышко, учитель жизни. Он был неуклюжий, застенчивый, не знал, о чём говорить с детьми. Увидев окровавленную девочку, он подошёл к ней, стыдливо утирающуюся платком, взял её руку в свою большую ладонь и вылизал ей ранку. Ноги подкосились у неё, крылья, готовые распахнуться, замерли и не раскрылись от ужаса реальной встречи. Она стойко перенесла эту пытку, как стойкий оловянный солдатик, и только взгляд ей удался. Ей удалось первый раз превозмочь себя и заглянуть ему, ослепительному мареву, в глаза. Неужели он ничего не понял?
Вскоре удалось получить разгадку. Она познакомилась с девушкой, на шесть лет моложе. Та только что закончила ту самую художественную школу, по классу того же учителя. Юная девушка рассказала ей, как была платонически влюблена в него, в её учителя. Всё стало понятным и светлым, как день. Бедный учитель жизни! Сколько юных Лолит затащило его в свою детскую кроватку в детском своём воображении!
У бедного учителя жизни был такой колоссальный выбор — такое количество прекрасных дев проходило мимо него, в самую нежную пору цветения. Она была отнюдь не самым прекрасным цветком в этом саду, развлекавшаяся всю юность некрофилией — общением с умершими лет сто-двести назад писателями и философами.
Она вдруг вспомнила, что шептал этот вынужденный евнух в гареме падишаха, этот несчастный учитель жизни — её матери. Он говорил ей такие слова, а мать эти слова, не переварив, ей, четырнадцатилетней, пересказывала. Он говорил: «Ваша дочь талантлива. В ней столько творческой потенции, это раз в сто лет бывает. Берегите её».
Он говорил о ней это. Особенно что раз в сто лет. В четырнадцать лет услышать такое о себе… А потом он вылизал ей ранку. Долго держа её руку в своей большой ладони.
Потом она встретила его в метро, потом, после смерти в себе прекрасной женщины, наступившей в 16 лет. Когда началась долгая тоскливая ничтожная жизнь взрослой девушки. Гумберт Гумберт был прав, когда с омерзением смотрел на толстых прыщавых одноклассниц Лолиты старше 15 лет.
Учитель ехал вниз, она наверх. Ей показалось, что он узнал её, сильно, с отвращением смутился и быстро-быстро куда-то побежал. Подальше от неё. Так прилично бежать девушке во время случайной встречи от своего случайного и грубого растлителя, лет на 20 старше. Скорее всего, он с отвращением посмотрел не на неё и бежал не от неё, а глубоко задумавшись и ничего не замечая вокруг от своих мыслей…
Потом она ещё раз видела его на открытии выставки. Вид у него был жёлтый, мутный. Она не подошла к нему… Ей нечего было сказать. Творческая энергия, снисходящая раз в сто лет, дремала в ней крепко. Так крепко, что многие ровесники и те, кто был младше, давно её обошли. У них были выставки в Париже, книги или некоторых уже посетила смерть в расцвете славы и молодости. Её же энергия спала беспробудным сном, никем и ничем не пробуженная, не направленная ни в какое русло, только мешавшая ей спать по ночам, и то только в те ночи, когда она спала одна, без очередного любовника.
Она вдруг поняла, что ненавидит своего Учителя жизни. За всю ту эстетику возвышенного и гениального. За ту фразу об энергии и столетии. Та фраза подломила в ней что-то, какую-то простую жизненную волю, необходимую в повседневности. Она превратилась в длинношеее существо, глядящее поверх голов. А нужно ей было другое — научиться входить в толщу жизни. Соединить парящий взрослый дух и ползающее по земле наивное тело.
И когда он вылизывал ей ранку — может быть, всё было по-другому? Вампир заразил её вирусом лени и бесплодной гордыни.
В одном старом американском фильме индеец говорит бледнолицему: «Раньше нас было много, как травы. Сейчас нас совсем мало. Но наша гордость не позволяет нам — то-то-то и то-то-то. Дайте нам оружие, и мы покажем, как умеют умирать команчи».
Первый раз мне не стало жалко индейцев. Стало понятно, почему они вымерли. Когда есть гордость, которая выше ценится, чем дар жизни, — ну что ж, скатертью дорожка.
Желание бывает истинным и неистинным. Второе трудно симулировать, первое — невозможно скрыть. Можно рассуждать о своей вине, что не так посмотрела, не то сделала. Если желание было истинным, то оно осуществилось и материализовалось.
О проявлении одного такого поразительного желания мне поведал Дима, огромный, толстый, с проклёвывающейся ранней лысиной.
Он был мучительная сова. Всю ночь маялся невнятно, засыпал под утро, спал до двух часов дня. Если его будили раньше — был болен и зол. Молчалив или гундосил.
В тот день ничто не мешало выполнить ему норму сна. Мартовское солнце уже устало глядеть на мир. Дима вышел на балкон своего девятого этажа в чём мать родила.
Показать своё усталое тело усталому солнцу. Он был уверен, что в 2 часа дня никто наверх не смотрит, только под ноги. И нагота его никого не шокирует, кроме голубей и ангелов, наблюдающих за ним из небесной синевы. Хотя, думаю, он лукавил сам с собой, в тайной жажде быть увиденным кем-то.
Вскоре он отправился в душ, прихватив полотенце, но раздался звонок в дверь, и он сменил маршрут. Обмотав тугие чресла, открыл. Стоит чёрненький, маленький, немолодой, в очках: «О! Я потрясён! Какое зрелище! Это было бесподобно, молодой человек!» Дима покраснел всем телом, сослался на занятость, попытался вытолкнуть незваного гостя и захлопнуть дверь. Незваный гость (надо же, по балкону вычислил номер квартиры, оббежал весь дом, чтобы добраться до нужного подъезда со двора, молниеносно поднялся на девятый этаж! Живительная скорость реакции!) подсунул ногу в щель. Наклонился, зашептал жарко