Пентакль — страница 67 из 104

Текст интервью скучал на столе. Никто в него даже не заглянул.

– Это не я, Константин. – Женщина поправила рыжие волосы, поморщилась. – Ковен вас предупредил. Пока только предупредил, на первый раз. Думаете, мы не знаем, зачем вы ходили в «Страшную газету»? Ковен за Максимом Андреевичем давно наблюдает, непростой он человек… А вы забудьте – все забудьте!

– Вас – тоже? – не выдержал журналист.

– Меня? Нет. Про букет орхидей я тоже буду помнить… Знаете, Константин, перед нашей встречей я разложила карты Таро, потом даже по пеплу проверила… Все должно было получиться очень хорошо, такое выпадает раз в жизни. И тут вы – наглый, самоуверенный, циничный… Признаться, озлилась невероятно. Если бы вы не остановились, если бы не то, что лежало у вас в кармане…

– Я бы… умер? – Костя, невольно сглотнув, сжал в ладони бронзовый пентакль.

Гели Реф поглядела на него, словно на неразумного ребенка.

– Нет, не умерли бы. Переспали бы со мной, закончили интервью, может, успели бы рассказать Игорю о своем веселом приключении. А дня через три – залаяли бы, как пес. И лаяли бы до конца дней – на цепи в психбольнице. Не верите?

– Не верю. – Журналист отвернулся. – Знаю.

– Не все. – Рыжеволосая встала, подошла ближе. – Но все и не надо знать, Константин. У людей свои законы, у нас – свои. Я могла бы рассказать вам, что моя мать была не виновата, Машкина сама попыталась наложить на нее проклятие, но не сумела, и смерть прилипла к ней навсегда… Но это – мое дело. Люди – сволочи, Константин, нечего их жалеть. Людмила Машкина скоро умрет, и сын ее тоже…

– Что?! Игорешка? – Журналист вскочил и вновь упал в кресло.

– Так решил ковен, – голос женщины зазвенел металлом. – Приговор подписан! Моя фотография лежит в его бумажнике второй месяц…

«Фотография, конечно! – безнадежно вздохнул Костя. – Две фотки рядом…»

– Игорь начал о чем-то догадываться. Как и вы. Но вас я сумела отстоять. Может, карты и не лгали, увидим… Я буду ждать ваши орхидеи!

Их взгляды встретились. Костя попытался вспомнить женщину, которую увидел всего день назад, – прекрасную, соблазнительную, манящую.

Не получалось. Перед ним стояла Повелительница Мух.

6

– Это ты серьезно, Шевченко? – Шеф, умевший порой читать мысли, оторвал недоуменный взгляд от свежевыкатанной, только из принтера, страницы.

– Более чем! – твердо ответил журналист. – Пока только начало, к вечеру закончу.

На самом верху листа стояло привычное: «Страшная М.».

…Машкина Людмила Васильевна умерла час назад. Ее сын, техник жилищно-эксплуатационной конторы номер двести девять, лежал в областной больнице с непонятной хворью, приводя в немалое замешательство специалистов.

Шеф, закончив сеанс чтения мыслей, глубокомысленно хмыкнул:

– Серьезно, вижу. А знаешь, Шевченко, ваяй! Свежая тема, и материал интересный, теория заговора опять же. Разоблачить думаешь?

– Не знаю. – Журналист дернул плечами. – Может, остановить, задержать… Они ведь боятся света. Эти… мухи.


В час дня, как обычно, Костя вышел на улицу, направившись в знакомое кафе. Не глядя, протянул пятерку, взял чашку «эспрессо», присел за столик.

Тонкий рыжий волос, каким-то образом зацепившийся за пиджак, когда он брал кофе, журналист не заметил. Как и то, что девушка за стойкой в этот день была незнакомой.

«Эспрессо» пился легко, даже слишком легко. Перед глазами чернели строчки недописанной статьи. Готовые странички Костя спрятал в редакционный сейф, положив рядом бронзовый кругляш пентакля. Сохранней будет!

Оставался один глоток, оставался час работы…

Внезапно Костя почувствовал пустоту – именно почувствовал, ощутил всем телом. Мир исчез, осталось лишь сверкающее белое Ничто, в котором неслышно кружила золотистая Муха, его Страшная М…

Если ты, мечтой томим,

Знаешь слово «Элоим»,

Муху странную бери,

Муху в банку посади,

Муху в банку посади,

За приметами следи.

Если муха чуть шумит —

Под ногою медь лежит.

Если усиком ведет —

К серебру тебя зовет.

Если хлопает крылом —

Под ногами злата ком.

«Сейчас залаю», – успел еще подумать он.

7

Журналист Константин Шевченко не залаял.

Муха ужалила в сердце.

Богдана

К тридцати годам Клаву стали звать Клавдией Васильевной.

Она работала бухгалтером в самом большом ПТУ райцентра Ольшаны и безнадежно влюбилась в Олега Викторовича, директора. Олег Викторович был статен, в свои сорок пять совершенно не лыс, красив и властен. Имелся у него единственный, тщательно скрываемый порок: в дни народных праздников, когда коллектив ПТУ собирался в буфетной за составленными в ряд столами, Олег Викторович сперва просил ему не наливать, потом пригублял по маленькой, потом веселился, как барин в гостях у цыган, и заканчивал вечер где-нибудь в рюмочной, откуда его, тревожно спящего, забирали потом друзья.

Друзей у Олега Викторовича хватало – из-за несомненной щедрости натуры.

В другие дни, непраздничные, Олег Викторович не пил, более того – считал себя строгим трезвенником, спортсменом и поборником здорового образа жизни. Воспитанники ПТУ его любили; когда об этом заходила речь в каком-нибудь разговоре, Олег Викторович обязательно прикладывал руку к груди и добавлял проникновенно и просто: «Как отца!»

У Олега Викторовича была жена, крашеная блондинка, и дочь-школьница. Жена числилась в ПТУ буфетчицей, но никто никогда не видел ее на работе. По мнению Клавы, она занималась неблаговидными и тайными махинациями: во всяком случае, ее замечали то на знаменитом «Рынке-на-Обочине», который по дороге на Житомир, то в городском комиссионном магазине. Мужа-директора блондинка не ценила, иногда кричала на него, а тонкие стены деревянного домика, стоящего позади кирпичного двухэтажного здания ПТУ, не умели хранить тайну. Особенно громко крик блондинки раздавался после отмеченных как обычно народных праздников.

Соседи понимали и извиняли: дело житейское, можно сказать, традиция.

Олег Викторович хранил достоинство и никогда не повышал голос ни на жену, ни на дочь – четырнадцатилетнюю троечницу, которой мать против всяких правил педагогики купила где-то настоящие американские джинсы, неопрятно потертые на коленях. Подобных штанов ни у кого больше не было в Ольшанах.

Клава любила директора со всем нерастраченным пылом стареющей девичьей души. Директор знал, что Клава его любит, но никогда не позволял себе никаких вольностей, разве что в дни праздников, случайно оказавшись рядом, мог ущипнуть за бок или за другую выступающую часть. В такие дни Клава бывала почти счастлива.

Так проходило время; Клава жила вместе с матерью на тихой окраинной улочке, в старом, но еще крепком дощатом домишке с невысоким крыльцом в три скрипучих ступеньки, жила на зарплату в сто двадцать рублей и ни в чем не нуждалась. Она была бы и вовсе довольна, если бы существовала на земле сила, способная соединить ее судьбу с судьбой благородного, сильного, но такого недостижимого Олега Викторовича.

И вот эта сила нашлась, да так, что всем жителям райцентра надолго хватило тем для разговоров и встали дыбом волосы на многих головах. Возвращаясь однажды с толкучки, крашеная блондинка угодила в аварию и в одночасье померла.

Дело было так: ехали на мотоцикле с коляской. Блондинка помещалась в коляске, укутанная платком от ветра и в надвинутой на лоб лимонного цвета каске. А за рулем сидел доверенный друг блондинки, Гриша Дымарский, частью слесарь, частью фарцовщик. Этому самому Грише от аварии не сделалось ничего, он только палец ушиб на ноге. И, взятый для дачи показаний в милицию, Гриша трясущимися губами клялся, что на пустынном шоссе (а дело шло к вечеру) через дорогу прямо перед мотоциклом метнулась серо-бурая полосатая кошка размером примерно со взрослую немецкую овчарку. И от такого знака Гриша вильнул рулем и въехал в кювет. А скорость была – дай боже, и мотоцикл, значит, разбился в лепешку, и спутницу Гриши через день похоронили.

В милиции сказкам о гигантской кошке не поверили. На Гришино счастье, алкоголя в его крови на момент аварии не оказалось, иначе могли бы и посадить; и без того история вышла скверная. Права у Гриши отобрали.

В ПТУ в это время ожидали большую ревизию, и обстановка приближалась к фронтовой: «вылизывая» отчетность, Клава дневала и ночевала на работе. Директор, овдовев, растерялся совершенно; Клава помогала ему, чем только могла, заботилась совершенно обо всем, включая угощение и подарки для ревизоров. Забегая домой, наскоро готовила суп и рыбные котлеты, складывала в эмалированные судочки и несла Олегу Викторовичу, у которого от потрясения ложка валилась из рук.

Дочка Олега Викторовича к безвременной смерти матери отнеслась до неприличия легко – уже на другой день видели ее раскатывающей на велике, в знаменитых американских линялых штанах, под аккомпанемент закрепленного на багажнике кассетного магнитофона – штуки совсем уж невиданной в спокойных Ольшанах. Вслед за Богданой – так звали директорову дочку – длинным хвостом тянулись окрестные пацаны. Неизвестно, что их привлекало больше: велик, магнитофон или обтянутая джинсами Богданина мякоть.

Соседи строго осудили Богданино поведение, но, повозмущавшись, смягчились и простили: совсем юная девка, вдобавок трагически осиротела. Олегу же Викторовичу и вовсе было не до того: он искренне горевал о жене, одновременно принимая в своем учебном заведении контрольно-ревизионную группу из пяти суровых человек.

Справили сороковины.

Клавдия Васильевна вела себя осмотрительно: знала, что за ней наблюдают. Ведь ни для кого в округе не была тайной ни ее долгая безответная любовь к директору, ни самоотверженная помощь и поддержка, которую Клава оказывала Олегу Викторовичу после смерти жены. Будучи от природы человеком порядочным, Клавдия Васильевна ничего нескромного себе не позволяла, наоборот, как бы отдалилась от директора – не пила с ним чай в кабинете, не оставалась надолго после работы, даже снедь в эмалированных судочках носить перестала – пришло, мол, время юной Богданке испытать себя в роли хозяюшки…