Пепел — страница 16 из 51

— А я-то как раз считаю, что это не гениальность, а слабость. Если угодно, трусость. Он бежал с поля боя. Предстоит великая схватка идей, темпераментов, человеческих волеизъявлений. А он укрылся в скиту. Скуфеечку и ряску ему. Он беглец, а не воин! — Натан кипятился, его бурная еврейская кровь побуждала спорить, не соглашаться, везде видеть конфликты и противоречия. Его волосы постепенно распрямлялись, поднимались сальной курчавой шапкой.

— Петруха, какие у тебя друзья языкастые. Ну, че глядеть на бутылку. Полезай в шкафчик, подавай лафитники. А я конфет принесу.

Суздальцев был рад оказаться опять в сумбурном водовороте слов, которыми питались яростные споры. Эти споры прерывались, когда спорщики ссорились. Порознь переживали обиды и снова сходились, раскручивая воронки споров и нескончаемых диспутов.

Суздальцев полез в висящий на стене шкафчик, растворил ее звонкие стеклянные створки. Отыскал среди посуды, банок с вареньем и клюквенным морсом зеленые и красные, похожие на лампадки рюмочки, поставил на стол. Левушка сбивал сургуч с пробки, ловкими ударами в стеклянное дно выталкивал пробку.

— Ну, Петрусь, за тебя, за твою Арину Родионовну.

Тетя Поля мелко смеялась, пригубляла красное вино, закусывала сладкой подушечкой.

— А я считаю, что Петрусь совершил мировоззренческий подвиг, — продолжал Левушка, опустошив свою «лампадку», отчего сияющая синева его глаз оделась лучистым восторженным блеском. — Он оставил город, с его индивидуализмом и книжной мудростью, и пошел в народ. Учиться у народа терпению, трудолюбию, вере.

— Какой подвиг? Какой народ? Он просто дачник, приехавший пожить на природе. Чему он может научиться у народа? Пить водку? Терпеть утеснения начальства? Пора оставить этот зловредный миф о народе-мудреце, народе-богоносце. Спившееся рабское население, которое и народом-то назвать нельзя. Мягкое, как пластилин, из которого власть лепит то страшилище, то шута горохового. Нет никакого народа, а есть крохотная горстка уцелевшей от погромов интеллигенции, отрицающей этот архаический строй, глядящей на запад, ждущей, когда эта чудовищная кровавая власть рухнет под тяжестью собственной глупости и порочности. — Натан жадно опустошил лафитник, стал заедать замусоленным печеньем, роняя крошки себе на грудь.

Сидели заполночь у черного слюдяного оконца. Вели спор, бесконечный, начатый век назад, перетекавший из поколения в поколение, из университетских кафедр в поэтические салоны. Он дотянулся до этой глухой деревушки и теперь длился с неостывающим жаром за столом под клеенчатой скатертью, на котором были расставлены цветные стаканчики, мерцала зеленым стеклом бутылка, стоял рогатый самовар с медалями и орлами. Тетя Поля, делая вид, что понимает содержание спора, надкусывала последними зубами жесткий пряник.

Суздальцев пытался найти зазор в споре, чтобы вклиниться в него, но его не пускали. Вдохновенный Левушка и неистовый Натан плотно сцепились в схватке, в которой не было победителей. Он вдруг подумал, что все их всплески и вскрики, вся неприязнь и дружеские симпатии будут перенесены на ту, ожидавшую их всех войну. Что они своими идеями и высказываниями, своей страстью и жаром питают ту войну, дают ей силы, одевают ее в оболочку брони и ненависти. И можно совершить маневр, сломать течение спора, направить их яростное противодействие по другому руслу. И войны не случится. Она, едва зародившись, тут же растает за черным слюдяным оконцем, за стеклянной дверцей шкафчика, мелькнув красной зловещей искрой.

— Ты нетерпелив, как все революционеры. Ожесточен, как все еврейские диссиденты. Ты хочешь сломать систему, уничтожить всю без остатка. А ведь частью этой системы является сам народ. Советский народ. Сокрушительный удар по системе будет сокрушительным ударом по народу, как это уже было однажды. Ударом по нашей милой хозяюшке, ударом по этим деревням, по теплящимся лампадам народного духа. Остановись и останови своих жестоких еврейских зелотов. Нужна не революция, а преображение. Русский народ преобразится, преобразует все скверные античеловеческие свойства системы и создаст православное государство. Нужно только терпение и вера в народ и в Бога. — Левушка побегал глазами по избе, нашел икону, истово, немного напоказ, перекрестился и глотнул из рюмки.

— Народ! — едко захохотал Натан, блестя лиловыми, как виноградины, глазами. — Народ, о котором ты говоришь, не способен к преображению. Он изуродован системой и питает систему своими гнилыми соками. Пока не поздно, нужно разрушить систему, пожертвовать той частью народа, которая с ней срослась, а оставшуюся отдать на перевоспитание цивилизованным европейцам. Быть может, удастся спасти десять-двадцать миллионов, которые смогут влиться в полноценнуюю европейскую жизнь. А остальных — в топку, в крематорий истории.

— Странно мне слышать от еврея восхваление крематория. Если бы не русский народ, крематории горели бы сейчас до Урала, а то и дальше. И мы не сидели бы сейчас и не говорили бы так вольно о судьбе России. Русских уже не раз пытались отдать на перевоспитание — французам, немцам и вам, евреям. От этого перевоспитания косточки русские белеют по всем лесам и полям.

— Что? — взвился Натан. — Во всем жиды виноваты? — Он надвинулся на Левушку, сжав кулаки, приблизив к нему свой щербатый рот, приплюснутый с вывернутыми ноздрями нос, из которых вырывалось жаркое, похожее на пламя дыхание. — Ну, дай, дай мне в морду! Дай в мою жидовскую морду!

— И дам, еще как дам. Не смей клеветать на русский народ!

Они готовы были схватиться, наносить друг другу беспощадные удары. Тетя Поля отставила чашку, прикрикнула:

— А ну, перестать у меня фулюганить! Приехали бог знает откуда и в чужом дому драку затеяли. А вот я вас сейчас на мороз! Петруха, вон ведра пустые стоят. Бери своих фулюганов и ступайте к колонке, принесите воды!

Гости сердито пыхтели, не смотрели один на другого. Брали пустые звякающие ведра, накидывали шубы, выходили вслед за Суздальцевым на крыльцо.

Было звездно, великолепно. Под многоцветными россыпями спала деревня. Музыкально похрустывало крыльцо. Звонко потрескивали доски забора. Они втроем шли через улицу к колонке, и Суздальцев думал, что их ссора, их непреодолимая распря рассыпала, разорвала цепочку причин и следствий, ведущих к войне, и она не возникнет. Останется в небесах, как невнятная туманность, едва заметная среди драгоценных цветастых россыпей.

— Натанчик, прости меня, дурака, — каялся Левушка, плетясь за Натаном. — Прости мою злобную дрянную натуру.

— Да ладно, — отозвался Натан, и было видно, что он смягчен и растроган покаянием Левушки.

— Простил?

— Ну конечно!

Они приблизились к колонке. Слабо поблескивала черная наледь. Суздальцев надавил стертую от прикосновений рукоятку, стал качать. В ледяном чугунном теле колонки что-то слабо пропело, и в жестяное дно подставленного ведра ударила громкая звенящая струя. Суздальцев качал, пока ведро не наполнилось. Левушка подставил второе. Оба ведра, полные до краев, стояли на снегу у колонки. Вода успокоилась, и в них отражались звезды, словно ведра были полны нападавших с неба звезд. Натан наклонился, выставил толстые губы и втянул в себя ледяную струю вместе со звездами. Вслед за ним наклонился Левушка, сделал осторожный глоток, ухватив губами отраженное в ведре созвездие. Третьим пил Суздальцев, и ему казалось, что в него вместе с ледяной водой льются разноцветные звезды.

Они принесли ведра в избу. Тетя Поля уже стелила на полу широкий, согретый на печке сенник.

— Давайте ложитесь, фулюганы. Утро вечера мудренее.

Погасила свет. Сама возлегла на кровать, а гости валетом, прижавшись друг к другу, улеглись на сенник и, поерзав, пошипев друг на друга, быстро уснули. А Суздальцев ушел за перегородку в каморку и положил перед собой лист бумаги…

Ротный сидел на зарядном ящике под зыбкой тенью маскировочной сетки и разглядывал заставу, начальником которой являлся. Старался в ее привычных, утомительно знакомых очертаниях разглядеть нечто новое и не находил. За грязным полосатым шлагбаумом проходила бетонка, по которой время от времени спускались от туннеля колонны. Те, что он был призван охранять, и, в случае обстрела колонны, выезжать к месту боя с бронегруппой. Сразу за бетонкой вознеслась в небо гора, с фиолетовыми осыпями, расплавленными от жара камнями, с едва заметной мучнистой тропой, ведущей от подножия к вершине, где находился высотный пост. По другую сторону заставы был обрыв. На крутом каменистом склоне рос старый яблоневый сад с глянцевитой листвой и множеством мелких зеленых плодов. В саду перелетали разноцветные, похожие на попугайчиков птички. Блестела внизу река, и солдаты, разложив на камнях выстиранные портянки, ополаскивались студеной горной водой. Застава была окружена мешками с песком, зарядными ящиками с амбразурами, в которые были просунуты пулеметы. Под маскировочной сеткой тускло зеленела броня боевых машин; командирский бэтээр мягко постукивал двигателем, булькал рацией. Связист дремал на броне под свисты и всхлипывания эфира. В брезентовой палатке для личного состава спали полуголые, сомлевшие от жары солдаты. На воздухе за деревянным столиком сидели комвзвода и сержант и лениво, без азарта и страсти, хлопали домино. Все было привычно, скучно для глаз — и закопченная железная печь, в которой гудели форсунки, и два узбека, разделывающие тушу барана, который утром подорвался на минном поле в саду. Они уже содрали шкуру, которая грязным ворохом валялась на земле, покрытая мухами. Мясо они отсекали острыми ножами и кидали кусочки в большую алюминиевую кастрюлю.

Все было привычно, скучно. Застава была построена с какой-то уродливой основательностью, нарочитой грубостью, нелепо и случайно прилепилась к сиреневой горе, старым яблоням, блеску горной реки, из которой вдруг вылетали голубые и зеленые птички, садились на ветки над минным полем и заливисто, неутомимо пересвистывались.

— Вот, суки, свистят, покоя нет, — произнес взводный, шлепая костяшкой о стол.