Эта мысль казалась суеверной, пугала. Сопротивляясь своему суеверию, преодолевая свои древние детские страхи, он нагнулся, ухватился за колесо, приподнял и отодвинул. Под колесом была сырая земля с истлевшими, не знавшими солнца стеблями. Из этих стеблей, испуганная светом, выскользнула глянцевитая сороконожка, устремилась к его руке. Он брезгливо отдернул руку, вернул колесо на прежнее место. Недовольный собой, пошел дальше.
Все так же светило солнце, качались березы, ворковал в вершине дикий голубь. Но он отчетливо чувствовал, что солнце стало темнее, а воркование голубя глуше. В мир вторглись невидимые силы, которые он выпустил из-под немецкого колеса.
Остаток дня он провел в тревоге и ожидании. Нетерпеливо ждал, когда по улице мимо окон, за которыми цвел шиповник, пройдут гурьбой служащие совхозной конторы. Когда кончат ездить грузовики и колесные трактора. Когда уйдет от тети Поли говорливая соседка, сообщившая, что Анюта Девятый Дьявол опять порывалась уйти, и ее на окраине села поймала племянница.
Он отказался ужинать и ждал, когда тетя Поля наговорится с котом, сетуя на то, что кот бездельник, нигде не служит, не приносит домой зарплату, да еще и не ловит мышей.
Вышел в сени и стоял там, трогая руками полотняный полог, под которым находилась деревянная кровать с сенником, и он иногда в особенно душные ночи уходил из избы в сени под полог.
Вышел на крыльцо и смотрел, как острые колья забора чернеют на малиновой негаснущей заре. Эти колья казались пиками древнего воинства, и от этого было неспокойно, печально и больно.
Наконец он улегся и лежал в темноте, слушая, как тикают ходики. И он приближался, этот тихий гул, и едва ощутимое дрожание, словно где-то под землей шел поезд. Шум усиливался, дрожанье становилось ощутимей, так что начинали позванивать стаканчики в шкафчике и слабо дребезжать никелированный шар на спинке кровати. И вот в ночи, расшвыривая стены избы, врываясь в эту реальность из другой, несуществующей, прянула металлическая струя, ударяя в Суздальцева своей бронебойной силой. Он знал, что эта струя вырвалась из-под немецкого танкового катка, который он сегодня потревожил на лесной опушке…
Он летел на «гробовщике», собиравшем гробы по гарнизонам, находящимся в разных провинциях. Везде шли бои — на дорогах, в кишлаках, крупных городах. Армия несла ежедневные потери, и «гробовщик» летел по кругу, опускаясь на ночных аэродромах. К опущенной аппарели грузовики в свете фар подвозили деревянные ящики, от которых пахло смолой и формалином, и на доске химическим карандашом было выведено имя убитого.
Он сидел с пристегнутым парашютом в «барокамере», у перегородки с застекленным оконцем, сквозь которое виднелись освещенные тусклой лампочкой деревянные бруски. За иллюминатором было темно-синее небо, в котором близко от самолета светила полная бело-голубая луна. Ее холодный свет лежал на алюминиевом крыле, трепетал в стеклянно-размытых пропеллерах, скользил по вершинам гор, на которых ледники мерцали, как глазурь, и проплывавшие под крылом горы казались огромными сервизами.
Он прислушивался к дрожанью обшивки, которая странно начинала воспроизводить мелодию какой-нибудь тягучей песни. «Ой, ты сад, ты мой сад, сад зелененький», — пел самолет, и на каком-то слабом перебое винта мелодия менялась на другую: «Что ты жадно глядишь на дорогу в стороне от веселых подруг…» Он слушал металлические хоры, смотрел на луну, и мир, в котором он находился, казался зачарованным и необъяснимо странным. Хребты азиатской страны, в которых повисли ледники и снежные лавины, гробы за металлической стенкой, лямки парашюта за спиной, приоткрытая дверца кабины, сквозь которую видны фосфорные циферблаты приборов и голова летчика в шлемофоне. И убитые, запаянные в цинковые саркофаги, забитые в деревянные ящики, летят под этой луной. И он летит под этой луной, пока еще живой, но обреченный умереть. И внизу, невидимая, существует страна, и в ней война, и над всем — ночное окруженное туманными духами светило, вокруг которого дымчатые радужные кольца.
И вдруг на этой высоте, в этом лунном обморочном полете, он вспомнил теплый лес. Отекающие золотистой смолой тяжелые ели. Пернатые листья папоротников. Синюю ягоду черники, выпускающую на его пальцы малиновый сок. И какая-то бесшумная птица, стеклянно сверкнув, слетела с елки и исчезла в лесу. И у лесника Полунина, забрызганные росой, блестят сапоги.
Это вспоминание догнало его через много лет на высоте, над этими ледниками, и он горько встрепенулся, подумав: ведь где-то сейчас есть тот чудный летний лес, и вырытый пруд, и летающие голубые стрекозки; и мужики подходят к воде, и темная вода вздувается от невидимых стремительных рыбин…
Суздальцев лежал в ночи, зная, что листки исписаны его электрическим остывающим почерком. Тот, сидящий в барокамере человек с парашютом, и он, Суздальцев, лежащий в тесной каморке, — один и тот же человек. Война, которая уже бушует где-то в отдаленном будущем, — это его война. Она ищет его в настоящем, отыскивает его, лежащего в деревенской избе, забирает в свое грозное, неизбежное будущее.
Глава 17
Стояла жара. Небо было белесое, пылающее. Который день в нем не появлялось ни облачка. Солнце с утра накаляло воздух, в котором чахла тоскующая по дождям зелень. Глаза болели от ровного слепящего блеска. Сосновые боры стояли красные, горячие, накаленные, пахнущие смолой, спиртом, пропитанные горючими веществами. Казалось, в стекленеющих вершинах бушует прозрачное голубое пламя. Достаточно малой искры, чтобы лесной спирт и смола взорвались огненным взрывом, превратили бор в огромный пылающий шар. В нем станут гибнуть муравьи и лоси, белки и заблудившиеся грибники, и этот чудовищный шар огня покатится по окрестным лесам, оставляя после себя серое горячее пепелище.
Наступил день, когда лесники получали зарплату. Все они из своих деревень прибывали в Красавино, откуда автобус увозил их в сторону города, в лесничество. Там они получали наставления и порицания лесничего. Встречались с покупателями дров и строительного леса. А также получали зарплату, неторопливо и важно засовывая в карман невеликие деньги, которых ожидали их жены, пребывавшие в страхе за своих, любителей выпить, мужей.
И на этот раз Суздальцев соединился с ними на автобусной остановке. Лесники по случаю визита в лесничество были не в обычных резиновых сапогах и походной поношенной одежде, а принаряженные, в чистых рубахах и пиджаках. Приехавший издалека хромой Капралов нацепил форменную фуражку с начищенными до блеска дубовыми листьями. Все они ожидали автобус, степенно переговаривались, когда на дороге показался шальной грузовик. Шумно затормозил на остановке. Из дверцы высунулся возбужденный совхозный водитель:
— Ну, вы, короеды, лес у Тереньтьевского болота горит! Огонь на бор перекинется, тогда Мартюшинской ферме хана. А вы тут губы развесили!
Весть была внезапной и грозной. Горели еловые посадки, густые, с множеством сушняка, сцепившиеся в непролазную чащобу. Эти посадки тянулись от болота широкой полосой, сужались клином, шли тонкой лентой, примыкая к красному сосновому бору.
— Откуда огонь? — спросил шофера Ратников, помрачневший, обеспокоенный, мгновенно оставивший свои обычные шуточки.
— От болота. Должно, туристы костер запалили. Надо в город звонить пожарным.
— Стой здесь. Сейчас топоры и лопаты достанем. Отвезешь на пожар.
Все, кто ни был, и Суздальцев с ними, пошли по домам, забирая у хозяев топоры и лопаты. Наказали идущему в совхозную контору зоотехнику звонить в город. Сами повскакали в кузов, забросали инструмент, и воспаленный грузовик развернулся и помчал их туда, где случилась беда.
Сидя в трясущемся кузове, среди ссутулившихся лесников и звякающих топоров и лопат, Суздальцев издалека увидел бледный дым — горел сухой смоляной лес, не оставляя копоти.
— Зачем к болоту гонишь? — крикнул в кабину Полунин. — Там не спасешь. Давай заезжай со стороны бора. Там перекопать землю, еще успеть можно!
Грузовик съехал с дороги, затрясся по проселку, уткнулся в покрытый кочками луг на краю посадки и встал.
— Разворачивайся и дуй в Мартюшино. Вези народ, а мы тут от бора огонь отсечем.
Грузовик укатил, а они бежали, спотыкаясь о кочки, к серебристо-коричневым, почти лишенным зеленой хвои посадкам, из которых исходил сужавшийся клин. Тянулся вдоль луга к бору, с красными высоченными соснами, с туманной синевой вершин, которые, казалось, уже начинали дымиться.
Их было шестеро. Трое из них — Капралов, Кондратьев и Ратников — стали рубить молодые елки, вгрызаясь в их хрустящую путаницу. Подныривали под сухие ветки, ударяя топорами в стволы. Срубленные деревья они оттаскивали назад, освобождая пустой коридор, стараясь отсечь посадки от бора. Другие трое, и вместе с ними Суздальцев, орудовали лопатами. Рыли противопожарную борозду, расширяя защитное пространство между приближающимся пожаром и туманно-красным бором.
Звенели топоры, хрустели падающие елки. Лопаты врезались в серую сухую землю, рассекая корни, сдирая слой сизого лишайника и кусты глянцевитой брусники. Суздальцев орудовал лопатой, вонзая острие в землю, глядя на близкие посадки. Пожар еще не был виден, но его приближение оповещал отдаленный гул и начавшийся ветер, дувший прямо из чащи, несущий сладковатый самоварный дым.
Лесники работали надрывно, яростно, как единая артель, понимавшая смысл своей неистовой работы. Суздальцев поспевал за ними, мускулы его дрожали от напряжения, лопата с треском перерубала корни. Он вдруг увидел, как мимо, из посадок, стелясь по мхам и лишайникам, выскользнули две белки, большими скачками промчались в сторону бора, спасаясь от огня. Из посадок стали вылетать лесные птицы, по одной, парами, целыми стайками. Молча, взмывая и опускаясь, летели в сторону недвижных сосен. За ними, невидимый, гнался пожар. Рыжие муравьи из подземного муравейника тянулись со своими яичками, все в ту же сторону, прочь от посадок, вытягиваясь по незримым линиям, которые прочертил страх.