Открыв дверь, я спрыгнул на перрон, окутанный клубами пара.
Если бежать – то куда-то. Где бы оно ни находилось.
Я оглянулся, бросив взгляд на свой вагон.
Сидевшая напротив девушка вдруг подняла голову: оказалось, у нее вообще нет лица – только серая, будто джутовый мешок, поверхность и две черные пуговицы, пришитые на месте глаз. Это лицо внезапно начало поворачиваться туда-сюда, словно девушка против чего-то резко возражала, все быстрее и быстрее, пока не размазалось в серое пятно. Поезд тронулся и скрылся во тьме, а я остался на перроне.
Сунув руки в карманы, вошел в качающиеся двери вокзала, стуча подошвами по каменному полу и чувствуя, что меня пробирает холод.
Кассы были закрыты, окошки задвинуты заслонками. Вокруг – ни души.
Я не знал, где я и что делать дальше, пока не услышал частый стук, будто стальной дятел пробовал силы на плитах пола. С перрона выбежала молодая женщина, толкнула дверь и ворвалась в зал ожидания.
Потом она метнулась ко мне, стуча каблучками, и бросилась на шею.
– Наконец ты приехал, – воскликнула она. – Наконец-то! Любимый! Боже, я так долго ждала!
Я остолбенел. Она прижалась ко мне всем телом, ее била дрожь, а щеки были холодными и мокрыми.
– Это не я, – тупо проговорил я, мягко отстраняя женщину от себя. – Вы приняли меня за кого-то другого.
– Тс-с-с… Ты так долго не возвращался… Так долго… Столько лет… Ничего, ты все вспомнишь.
У нее были серые, мышиного цвета, волнистые волосы, большие бледные глаза и маленькие, но полные губы на ничем не выделяющемся лице. Я никогда ее прежде не видел. Неопределенного цвета плащик и юбка не позволяли даже понять, из какого времени она родом. Наверняка двадцатый век. Не старуха, не девочка. Все в ней казалось каким-то серым и неопределенным.
– Эй! – сказал я, желая привести ее в чувство. – Вы ошиблись. Это не я.
Она уставилась на меня, широко раскрыв ничего не выражающие глаза.
– Вы не меня ждете, – повторил я более отчетливо, словно обращаясь к глухой.
– Естественно, тебя, дорогой.
Прекрасный складывался разговор.
– Где тут можно найти гостиницу?
– Нет гостиниц… Не работают. С чего тебе ночевать в гостинице? Идем домой.
– У меня нет здесь дома, – спокойно ответил я.
– Не говори так… Никогда не говори! Это… меня убивает. Твой дом здесь. Я столько лет ждала…
Я мог пойти с ней или мерзнуть на вокзале. Перед зданием начинался окутанный тьмой городок, по пустым улицам носились пепел и пыль.
Мне было холодно.
Раз уж нет гостиницы…
Ладно.
– Я только переночую, – сказал я. – Только до завтра, понимаешь?
Она энергично кивнула, и стало ясно, что она ничего не понимает.
Мы покинули вокзал и двинулись через пустую площадь, на которой сидели только две кошки. Потом через дорогу и вдоль оград старых вилл по другой стороне улицы. Женщина держала меня за локоть, стиснув пальцы на ткани плаща, и неуклонно тянула за собой.
Где-то позади раздался шум мотора и писк тормозов. Я обернулся.
Продолговатый черный автомобиль с выступающими крыльями подъехал к самым дверям вокзала, криво остановившись на тротуаре. Хлопнули дверцы, послышался тяжелый топот ботинок. Четверо мужчин в плащах вбежали в зал ожидания; двери раскачивались будто крылья, дребезжа стеклами. Кошки удрали с площади, а я подтолкнул женщину вперед и потянулся за обрезом. Мужчины не походили на монахов, но мне они не нравились. Как не нравился их автомобиль, спешка и стук высоких, подбитых гвоздями ботинок.
– Не смотри на них, – прошептала она. – Не смотри, они почувствуют твой взгляд… Идем домой. Идем, они нас не найдут.
Мы свернули в какую-то улочку, потом еще в одну и еще. Над нами разноцветными пятнами переливалось чудовищное небо. В очередном переулке послышалось тарахтение старого двигателя. Женщина потянула меня за рукав, втолкнула в воняющую плесенью и аммиаком темноту подворотни, ведшей во двор вдоль низких одноэтажных каменных зданий, а затем – на порог одной из дверей, прижавшись ко мне всем телом и заслоняя от улицы. Я ощутил прикосновение ее губ, холодных и скользких будто слизняк.
Машина остановилась, я услышал шум двигателя на холостом ходу и лязг клапанов. Прижав женщину к себе одной рукой, другой я снова полез под полу плаща и отстегнул защелку кобуры. Двигатель продолжал работать, но скрипа и треска старых дверец слышно не было. Что-то щелкнуло, и темноту подворотни рассек луч света, который скользнул по стенам и осветил двор.
Мы продолжали стоять; холодные влажные губы скользили по моему рту. Тарахтел двигатель.
Свет погас, заскрежетало сцепление, тарахтение мотора стало громче, а затем постепенно стихло.
В подворотне воняло плесенью, мочой, прогорклым маслом и пылью. Мы пошли дальше.
Она жила в одноэтажном домике из необработанного кирпича, окруженном запущенным, заросшим сорняками садом, по сравнению с которым мой напоминал императорские сады в Киото.
Тесную прихожую освещала свисавшая с потолка голая лампочка. Внутри стоял огромный, пропахший нафталином шкаф; стену украшали гроздья каких-то лохмотьев и подвешенный за одну ручку оловянный таз; повсюду громоздился хлам.
Она провела меня через кухню, почти силой забрала плащ и усадила за круглый стол в гостиной. Вокруг тоже было полно хлама, но вполне типичного. За стеклами серванта красовались фарфоровые тарелочки, кружевные салфетки, фаянсовые безделушки и хрусталь. Торжественно тикали настенные часы с кукушкой.
Женщина нервно расхаживала по комнате. В конце концов она поставила передо мной глубокую тарелку и выбежала в кухню. Я услышал грохот угля в оловянном ведре, лязг конфорок, какие-то щелчки.
Прекрасно – путешествие во времени. Визит к тетушке в первой половине двадцатого века. Или когда угодно, от тысяча девятьсот двадцатого до шестидесятого. Универсальное время, когда на самом деле мало что менялось. Время, которое остановилось.
Достав коробку с табаком, я свернул самокрутку. Посреди стола, на связанной вручную салфетке, стояла угловатая хрустальная пепельница.
Из кухни все еще доносился металлический лязг и звуки суеты.
Все здесь казалось мне странно знакомым. Висящий в воздухе запах затхлости, политуры и мастики для пола, жестяной лязг в кухне, тиканье часов.
За двустворчатыми дверями, ведшими вглубь дома, послышался странный шорох. Что-то заскрипело, что-то упало. Застыв, я осторожно опустил руку на кобуру с обрезом, а затем мягко отодвинулся от стола.
Что-то тяжело ударилось о двери.
Я стиснул приклад и, положив палец на курок, выдохнул через нос.
Двери открылись – и из них выехал труп.
Страшный, мумифицированный труп старухи, почти лишенный волос, с обтягивающей восковой кожей, в истлевшем платье, самостоятельно катившийся в деревянной инвалидной коляске. Вкатившись в гостиную, он ударился о стол, безвольно качая головой.
Осторожно спустив курок, я убрал наполовину вынутый обрез назад в кобуру. Дрожащими пальцами потянувшись к самокрутке, стряхнул валик пепла в пепельницу. Больше всего мне не нравилось, что я принимал в чем-то участие.
Вошла женщина, неся исходящую паром супницу, и поставила ее посреди стола.
– Мамуля, ты почему не спишь? Смотри, мамуля, кто вернулся! Какое счастье!
Взяв половник, она налила мне светлого бульона с лапшой аж до краев тарелки. Пар окутал мне лицо, я почувствовал приторный запах разварившейся курицы и петрушки; в супе плавали кружки моркови, и из него торчала бледная скрюченная куриная лапа с острыми когтями. Взглянув на лицо мумии по другую сторону стола, я сглотнул. Синяя, покрытая пупырышками ножка на дне тарелки наводила на мысль об утопленнике.
Тикали часы.
– Ешь, ешь, дорогой. На куриных ножках, как ты любишь. Ешь, пока горячее.
Подумать только, еще мгновение назад я был голодным и замерзшим.
– Ешь, а я покормлю мамулю.
Она пыталась вливать бульон в рот мумии в коляске: он стекал по затвердевшему от грязи корсажу платья и пожелтевшим оборкам. Женщина то и дело замолкала, будто слушая ответ, и явно все больше раздражалась.
– Зачем ты так говоришь, мамуля?! Зачем так всегда со мной поступаешь?! – крикнула она сквозь слезы. – Ложись наконец спать, мамуля!
Она выкатила коляску за двери и закрыла их за собой.
На меня навалилась усталость, у меня все болело и снова начали слипаться глаза. Поколебавшись, я зачерпнул ложку желтоватого супа как можно дальше от торчащих из него когтей и поднес ко рту. Пар от бульона окутал мое лицо, и я вдруг странно себя почувствовал – будто запертым в плену, и моя жизнь утратила всякий смысл. На мгновение показалось, что не помню, кто я такой. Помню лишь эти выкрашенные валиком в цветочек стены, тиканье часов, запах мастики и несвежих духов «Быть может». Помню запах бульона на куриных ножках. Помню «мамулю» – страшную сумасшедшую бабу, старше самой Вселенной, впавшую в старческий маразм, который не оставил ей иных чувств, кроме ненависти и бессмысленной злобы.
Ложка дрожала в моей руке, с нее поднимался пар и свисала нитка бледной домашней лапши. Женщина раскатывала ее в кухне, на старой, посыпанной мукой столешнице, бутылкой из-под вина. Она расплющивала блин из взболтанной с кипятком муки, методично посыпая его той же мукой, и сворачивала его в плотный валик, а потом резала ножом на узкие полоски. Раз за разом. Методично, решительными движениями, но ни разу не поранившись. Полоски эти, свернутые в спирали, какое-то время сохли, а потом оказывались в кипящем бледном бульоне с торчащими скрюченными лапами. Бульоне на куриных ножках, который она готовила специально для меня.
Кем бы я ни был.
Не было ничего – только часы, салфетка на столе, мамуля и бульон.
Что-то мне подсказывало, что есть не стоит.
Я положил ложку и отодвинул тарелку.
Из-за дверей доносились звуки возни и умоляющий голос:
– Мамуля, ну пожалуйста! Почему ты всегда так себя ведешь? Ну почему?