Я потер лицо и вдруг вспомнил, кто я. Хотя и не сразу.
Только до утра, подумал я. А что, если утро здесь никогда не наступит? Так что – еще немного, пока соберусь с силами и решу, что делать дальше.
Вернувшись, женщина сняла кухонный фартук, села за стол и расплакалась.
– Я больше не могу… Я из-за нее с ума сойду. Господи, как бы мне хотелось отсюда уехать… Как я ее ненавижу…
– Она умерла, – сухо сообщил я. – Ее больше нет.
Женщина удивленно взглянула на меня.
– Что ты болтаешь? Она просто старая. А мне приходится за ней ухаживать… Впрочем, она никогда не умрет! Хорошо, что хотя бы ты вернулся.
Я взял ее за руки. Они были холодные. Очень холодные.
– Это не я. Ну, посмотри же! Как тебя зовут?
– Сам знаешь! Прекрасно знаешь! Не говори так! Сперва мамуля, теперь ты! Вы меня в гроб загоните! Почему ты говоришь так, будто меня не знаешь?
– Потому что я тебя не знаю. Ты не меня ждала на вокзале.
– Как ты можешь! Я так долго ждала! Приходила к каждому поезду! Я знала, что ты приедешь!
– Ты ждала не меня. Может, уже не помнишь кого, но это не я.
Она снова расплакалась. У меня украли тело, вероятно, его уже убили, по эту сторону меня преследовали какие-то адские монахи, а я сидел, плененный в Междумирье, в гостиной над тарелкой с бульоном, в доме с сумасшедшим призраком. Мне хотелось заплакать.
Если бы я мог привести ее в чувство и придумать, как она мне заплатит, я перевел бы ее. Уже делал такое, но на сей раз вряд ли бы сумел. Мне пришлось бы шаг за шагом объяснить ей, что она умерла, застряв по пути с призраком мамули, убедить покинуть этот мир, оставив обол, и уйти туда, куда ведет дорога. Обычная терапия. Но не когда тебя преследуют спинофратеры, а твое тело пропало в неизвестности. Не когда заканчивается твое время, утекая между пальцами.
У меня снова закрывались глаза. Усилия, которые приходилось прилагать, чтобы не заснуть, напоминали восхождение по гладкой как стекло скале. Я же вне своего тела! Зачем мне спать?
Может, заканчивалось действие настойки?
От бульона перестал идти пар, женщина перестала плакать, а часы продолжали тикать.
Она стелила кровать.
Большую, из железных стержней, с двумя пузатыми подушками и надутым, как воздушный шар, пуховым одеялом. Только одним.
Она раздевалась, сидя ко мне спиной, заученными движениями, так, чтобы не показать ни кусочка обнаженного тела. Сняв блузку, натянула через голову длинную ночную сорочку и лишь затем сняла юбку, лифчик, колготки и трусики, которые спрятала под одеждой.
– Ложись, дорогой. Не будешь же ты сидеть всю ночь… Ты так устал.
Я и в самом деле еле держался. Мысли распадались клочьями, крутясь под веками, будто вспугнутая стая летучих мышей. Словно обрывки тьмы. В конце концов они слились в одно большое пятно спокойного уютного мрака, и моя голова упала на грудь. Я дернулся, но тут же снова провалился в бездну умиротворенного покоя.
– Ложись… Почему ты не ложишься?
Я лег. Под холодное, влажное и тяжелое одеяло, будто накрывшись крышкой гроба. Казалось, я разваливаюсь на части.
Она прижалась ко мне. Тело ее под тонкой тканью сорочки было холодным как рыба.
– Мне так холодно… Согрей меня…
Я не вполне соображал, что делаю. Ее губы походили на скользкое ледяное пятно в холодном мраке. Она выскользнула из сорочки, будто сбрасывающая кожу змея.
– Я такая пустая и холодная… Наполни меня…
Кровать ритмично скрипела, будто качели, изголовье ударялось о стену. В какой-то момент женщина подняла голову и крикнула над моим плечом:
– Да спи же ты, наконец, мамуля!
Я помню вкус.
Вкус пепла и пыли.
И еще я помню, что так и не сумел ее согреть.
Мамуля встала спозаранку, как обычно. Ежедневные стоны, монотонные молитвы и причитания во все горло, какие-то псалмы вперемешку с воем и проклятиями, ежедневная смена испачканного белья.
Какое-то время я бездумно смотрел с бритвой в руке на круглую лысеющую физиономию в зеркале. В кухне Барбара бренчала посудой и полоскала сорочку мамули в жестяной лохани, а я таращился в зеркало.
А потом приставил острие к горлу, глядя себе прямо в глаза.
Внезапно я убрал бритву от шеи и провел ею по предплечью.
Боль была острой, но короткой и тусклой, какой-то несущественной, словно мое тело полностью онемело.
Кровь начала капать светящимися каплями в таз, одна за другой, как бусинки с порванного ожерелья.
Я вдруг пришел в себя – неожиданно, будто всплыв на поверхность. Кашляя и судорожно хватая ртом воздух, я давился собственной индивидуальностью. Вернулась боль. Боль в порезанном предплечье, напоминавшая о вчерашнем сражении, отчаянии и выжигавшем меня изнутри огне.
В зеркале на меня по-прежнему смотрела чужая круглая рожа, но откуда-то из-под нее начали выплывать мои черты.
Я стер мыло с подбородка и выбежал из ванной.
На стуле висели мешковатые коричневые штаны с подтяжками и полотняная белая рубашка.
– Где моя одежда?!
– На стуле, – ответила она, глядя на меня из-за лохани.
– Я спрашиваю, где моя одежда. Та, в которой я пришел вчера.
– Да успокойся ты, – раздраженно бросила она. – Вон выстиранная одежда. На стуле.
Я обшарил кухню, гостиную, потом маленькую комнатку, где стояла коляска с сидящей мумией, заполненную душным смрадом гниющих цветов и дохлой рыбы. В конце концов нашел одежду в прихожей. Запихнутую куда-то за шкаф, среди других тряпок, накрытых деревянным корытом.
Мои холщовые штаны, моя рубашка, моя футболка.
Уцелели и носки.
Поиски продолжались. Плащ обнаружился в диване, а кобура с обрезом – в зольнике холодной печи в гостиной.
Не хватало ботинок.
– Где мои ботинки?
– Зачем тебе ботинки? – с опаской спросила она. – Ты же никуда не пойдешь… Завтрак сейчас будет. Что с твоей рукой?! У тебя кровь идет!
– Где мои ботинки, женщина? – рявкнул я.
– Не смотри так на меня! Леон, я тебя не узнаю!
– Ничего удивительного, мать твою! Ты ведь меня не знаешь! Никогда меня не видела!
– Послушай… Я тебя боюсь…
– Ботинки!
Она села за стол, опустила голову на руки и зарыдала. Мне стало пакостно на душе. Но почему, черт побери? Во что я ввязался?
Обувь я нашел перед домом, спрятанную под старым разбитым горшком.
Я дрожащими руками завязывал ботинки, сидя на кривой скамейке. Длинные шнурки путались в пальцах.
Из дома доносились судорожные отчаянные всхлипывания.
Ад в нас самих. Внутри. Каждый носит его в себе, пока не победит.
Я накинул тяжелый плащ.
Так или иначе, я все еще был жив. И точно об этом знал, поскольку у меня так же болело все тело.
«Пепел и пыль, брат».
Я вернулся назад, когда был у сáмой калитки.
Услышав, как хлопнула дверь, она подняла мокрое от слез лицо и посмотрела на меня с надеждой.
– Уезжай отсюда, – твердо сказал я.
– Уехать? Куда? Мамуля…
– Мамуля давно умерла. Ты ей вообще не нужна. Тебя тоже нет в живых. Вспомни. Вспомни, женщина. Это город умерших. Тебе незачем здесь торчать. Решаешь только ты. Иди на вокзал. А когда придет поезд, садись в него. Вот билет. Слышишь меня? Садись в поезд!
Я положил перед ней картонный прямоугольник, который нашел в кармане.
Она посмотрела на билет, потом на меня серыми водянистыми глазами, в которых не было ни тени понимания.
Я вышел и больше не возвращался.
День в Междумирье. Я никогда прежде его не видел, но жалеть, похоже, особо было не о чем. Он выглядел отчасти как очень туманные предрассветные сумерки, а отчасти – как мгновение перед грозой. Было не темно и не ясно, сквозь туман просвечивал грязно-желтый свет. Только пепел и пыль оставались те же самые.
Я блуждал по закоулкам среди наполовину сельских, наполовину городских домишек, пока не добрался до каких-то улиц. Было пусто и странно – отчасти как после катастрофы, а отчасти будто во время войны. Я брел по кривым улочкам, среди причудливых каменных зданий; иногда мне встречались люди, которые либо безразлично проходили мимо, не обращая на меня внимания, либо стояли сгорбившись, лицом к стене, как те, которых я видел в поезде. Я понятия не имел, что делать. Задержаться здесь? Искать автобус?
Было все так же холодно.
Сам не знаю, как я нашел бар и зачем в него зашел. Вероятно, повинуясь некоему инстинкту. Оказался на мощеной рыночной площади, наткнулся на вывеску и ступеньки в подвал и вошел. Не знаю, что я искал. Уж точно не завтрак. Но таков инстинкт – когда просыпаешься в чужом городе, утром нужно поискать завтрак.
Я боялся что-либо тут есть. Будто глоток напитка или кусок еды могли навсегда пленить меня в мире призраков.
По улице проехала конная повозка, а сразу за ней – горящий мотоцикл из моих времен, быстрый и приземистый, с задранным задом, увлекая за собой струю дыма и огня, будто сбитый самолет.
Я вошел в бар.
Он был открыт, там даже сидели несколько клиентов.
Внутри было темно, пол усыпан мелкими опилками, сквозь затянутые паутиной окна падало немного света.
Я сел за обшарпанный покосившийся столик и свернул самокрутку, понятия не имея, что делать дальше.
Один из клиентов походил на пятно черного дыма с очертаниями человека. Внутри похожей на облако головы парили глазные яблоки, словно подвешенные в черноте мячики. Другой сидел понуро свесив голову и барабаня пальцами по столу. На нем был истлевший черный пиджак в пятнах, а его пальцы напоминали детали фортепиано. Виднелись замысловатые тяги и деревянные суставы, подушечки пальцев оклеены грязно-белым фетром. Еще один выглядел как область пространства в форме человека, где парили, точно обрывки, кисть руки, кусок черепа с глазом и ухом, два или три кусочка челюсти и множество прочих фрагментов, устойчиво соединенных друг с другом, будто остальное тело было на своем месте, но невидимое для глаз. Человек-мозаика.