Ладно. Каждый выглядит так, как он себя представляет и как себя ощущает.
Откуда-то доносилась грустная мелодия пианино, бармен протирал грязной тряпкой стаканы. Казалось, стоило мне войти, и наступила внезапная тишина. Я чувствовал на себе взгляды, бросаемые откуда-то из мрака.
– Что угодно?
– Кофе, – машинально ответил я. – Крепкий. И стакан воды.
Лишь тогда я вспомнил, что нахожусь в Междумирье и у меня нет денег. Даже не знаю, чем тут платят. Там, в реальном мире, я богат. Я забыл, что значит жить без гроша. Полностью. Хотя бы за стакан воды – чем заплатить? Гильзой? Поцелуем? Билет я отдал.
«Слышали? Он хочет кофе», – донесся до меня чей-то шепот.
– Минуту.
Высокий худой блондин с кудрявыми волосами, в старомодных роговых очках и армейской куртке встал со своего места и присел за мой столик. Казалось, он состоит в основном из лица с вросшими роговыми очками с коричневыми стеклами, парящего в воздухе будто театральная маска. Однако за ним маячила сетка светящихся нервов, похожих на раскаленные провода.
Бармен отошел, вытирая резиновые руки о фартук.
– Новенький? – спросил блондин, глядя на мои пальцы, которыми я сворачивал самокрутку.
– Прошу прощения?
– Недавно в городе?
– Вчера приехал. Ночным поездом, – ответил я. – И лучше тут не сиди. У меня нет денег. Сейчас будет скандал.
– Ад или дурдом?
– В смысле?
– У нас тут две категории людей. Одни знают, что произошло и где они. Такие сидят в этой забегаловке. Это ад, брат. Другие делают вид, что ничего не случилось. Не отдают себе отчета. Бродят по улицам, что-то готовят, крутятся как белки в колесе. Будто они живы. Дурики. Те даже толком не знают, кто они. Хуже, чем духи. Дурдом. Я спрашиваю, к какой категории ты себя причисляешь – к аду или дурдому?
– Я проездом, – сказал я.
– То есть как?
– Я живой, – объяснил я. – По крайней мере пока.
– Тут нет живых, приятель. Либо адики, либо дурики. В этой забегаловке сидят адики. Тут не заказывают кофе. Здесь нет кофе, впрочем, зачем его пить? Но Антось может тебе заварить. Вкуса никакого. Как пепел.
– Я живой, – повторил я. – Умею входить сюда, в этот мир, а потом возвращаться в свое тело. Умею жить и тут и там. А кофе – это по привычке. Что я должен был заказать? «Аве Мария»?
– Значит, дурик. Но на этот раз любопытный. А как ты собираешься вернуться, дружище?
– Обычно это не проблема, – устало сказал я. – У меня есть свои способы. Все дело в том, что по ту сторону у меня свистнули тело. Так что, дружище, вполне возможно, что скоро я откину копыта. Либо это уже произошло, а я ничего не заметил. В таком случае мой ответ – я однозначно из адиков.
– Чего ты дрожишь? Со страху?
– Нет. Просто так себя чувствую. Трясет.
– Привыкнешь. Как ты провел ночь?
– Встретил одну, на вокзале…
– Вдову?! Но ведь… Как ты смог от нее уйти? Ты не похож на…
– На Леона? Пожалуй, еще немного, да. Не знаю. Голова кружится. Но все равно уже лучше.
– Антось! Две порции! За мой счет! – крикнул блондин.
Бармен поставил на поцарапанный стол бутылку с чем-то мутным и две рюмки, неприятно напоминавшие надгробные лампадки.
Блондин протянул руку.
– Казимеж Пыровский, актер. Очень приятно. Мертв уже… лет пятьдесят как. Еще не встречал смельчака, которому удалось уйти от вдовы.
Мы пожали друг другу руки. Я – с опаской, поскольку сеточка нервов, которую я видел перед собой, казалась нежной словно муслин, но мою ладонь сжали сильные пальцы.
Бутылка была початой, сургуч на горлышке раскрошился, но пробку аккуратно воткнули на место.
На коричневой бумажке вместо этикетки виднелась надпись: «Стефан Каспшицкий».
Актер заметил мой взгляд, наливая мутную жидкость в рюмки. Она выглядела как огуречный рассол, но, налитая в рюмку, тут же выстрелила голубым огоньком, будто подожженный спирт.
– Знаю, не самое лучшее, но ничего приличнее тут нет.
Он вручил мне рюмку. Мы чокнулись. На мгновение я завис, не зная, что делать. Пыровский поднял брови, так что те показались над роговыми оправами полукруглых темных очков, и задул пламя.
– Пьем здоровье Стефана Каспшицкого!
Я задул огонек и выпил. Что говорить – я в самом деле отвратно себя чувствовал.
Но это оказалось еще хуже. Сперва был вкус. Потом аромат. Вкус и запах чужого человека, влитый в горло. Его пота, жизни, волос. Внезапно, одним глотком. Жизнь Стефана Каспшицкого пронеслась у меня перед глазами. «Сынок, смотри! Где бабуля? Бе-бе-бе, барашек! Подай мяч, мазила! Говноед! Говноед! Каспшицкий, придешь с родителями! Стеф, у тебя такие красивые руки… Вперед, Каспшицкий! Гранату! Сто отжиманий, мать твою растак! Именем Польской Народной Республики объявляю вас мужем и женой! Ну, чего уставился?! Ухожу от тебя! Я беременна… Папа умер. Можем предложить вам работу на другом участке… Мы его теряем! Два кубика адреналина в сердце! Сестра, как больно…»
Все это обрушилось в меня водопадом, а затем вернулось из желудка едкой волной смрада и чужой жизни. Я давился Стефаном Каспшицким, меня трясло, в глазах выступили слезы. Кошмар.
– Что это?!
– Я же сказал. Здоровье Стефана Каспшицкого.
– Господи… Значит, когда бутылка закончится…
– Нет. Вряд ли. Он сильный. Может, это даже не первая бутылка. Надо бы спросить тех, кто продает выпивку. А что поделаешь? Мне что, его оплакивать? А меня кто-то оплакивает? Кто-нибудь меня помнит? Ну как, чувствуешь? Чувствуешь, как возвращается жизнь?
Действительно, онемение постепенно проходило. Я перестал дрожать от холода, внезапно ощутив под ягодицами твердое отполированное сиденье стула. До сих пор даже не понимал, что его не чувствую. Я еще кашлял – горло словно ободрали напильником.
Все-таки я был жив, черт побери! По крайней мере, перестал чувствовать себя как Леон.
Мой собеседник тоже становился отчетливее, перестав состоять из лица, нервов и куртки. Светящиеся нити постепенно утонули в густеющем будто дым сером теле, появился силуэт.
– И что теперь будешь делать? – спросил ставший чуть более плотным артист.
– Не знаю. Чем тут платят?
Он полез в карман и показал горсть камешков. Обычной гальки, чуть крупнее гравия.
– Что это?
– Индульгенции. Один камешек – один грех. Даешь кому-то камешек и берешь грех на себя. Обычный грех, брат, повседневный. Колбаса в пост, дрочка в постели, пропущенная молитва. Сдачу выдают ругательствами и мелким враньем.
Я рассмеялся.
– А если попадется неверующий?
– Во что неверующий? В жизнь после смерти? Не смеши меня, приятель.
– В эту самую пропущенную молитву.
– У каждого есть какие-то грехи, брат. Святых тут нет.
Я кивнул в сторону бармена.
– Этот уж точно должен быть святым.
– Видать, у него есть на счету пара валунов покрупнее, которые не уравновешивают горсть камешков.
– А ты когда-нибудь видел, чтобы это кому-то помогло? Забрало отсюда?
Он покачал головой.
– На эти темы тут не говорят, приятель. О чем угодно, только не об этом. Ад не ад, но какие-то приличия нужно соблюдать.
Я повертел в руке рюмку. Нужно возвращаться. Только как? Я должен вернуться, чтобы вновь обрести тело. Но без тела я вернуться не мог.
– Можно тут где-нибудь бросить кости? Есть какое-нибудь место, где можно остановиться? Какая-нибудь гостиница?
– Есть. Но это гостиница для дуриков. За ратушей, в переулке. Не плати там индульгенциями.
– А чем?
– Не знаю, наверное, деньгами, которых нет, как нет их родных, мира и всего остального. Это дурики.
Актер снова начал блекнуть: его кожа превратилась в серый туман, где светились ниточки нервов. Он поднял бутылку, но я выставил перед собой руку и перевернул рюмку. Стефана Каспшицкого мне больше не хотелось.
У меня возникло желание предложить актеру перевести его на ту сторону. Рефлекс. В течение многих лет я был психопомпом, сам толком не зная, что делаю. Но я вспомнил монахов, гончих псов, мое тело и подъехавший к станции черный автомобиль. Меня преследовали. В обоих мирах. Так что лучше держать язык за зубами.
Больше всего меня беспокоил черный автомобиль, о нем я и спросил артиста.
Его нервы внезапно вспыхнули, словно раскалившись добела.
– Будь с ними осторожнее… Вообще не болтайся тут один ночью. Для некоторых война не кончилась.
– Какая война?
– Любая война, брат. У людей это вбито в башку. Одни будут пытаться сделать лучше мир и других вокруг, другие – от них защищаться. Некоторые гибнут на войне, но не замечают этого. Другие замечают и из-за этого становятся еще хуже. Они даже не помнят, в чем дело. Теперь они как взбесившиеся доберманы.
– Я должен вернуться, – сказал я, ни к кому не обращаясь.
Он покачал головой, вернее, парящей в воздухе маской лица.
– Вернуться не получится. Так тут заведено. Билет в один конец. Дурики иногда пытаются. У них есть такие места… Там барьер тоньше, и нужно быть чокнутым. Всерьез чокнутым. Только это ничего не дает. Может, удастся пошевелить занавеску, задуть свечку или показать тень на стене. Не более. А ты наверняка хотел бы вернуться и принять душ, да?
Когда я выходил в бледные вечные предрассветные сумерки, он остановил меня и спросил, как меня звать. Я замер, ощутив неясное подозрение. Обычно в таких случаях я говорил «Харон», но не сейчас. Это след.
– Как хочешь, – ответил я. – Все равно, лишь бы не Леон. Впрочем, называй меня Иаков.
Почему? Это единственный библейский персонаж, которому пришлось решать проблему со сверхъестественным, как и мне. Кулаками и пинками. Более того, Иаков победил, отделавшись ушибом ноги, то есть куда лучше, чем большинство ученых мудрецов.
Хорошее предзнаменование.
Глава 8
Когда я искал гостиницу, зазвонил телефон – старый, покрытый лаком телефон-автомат в стоявшей на рыночной площади деревянной будке, покрытой облезшей коричневой краской. На том свете при моем появлении гасли фонари, здесь звонили телефоны. Не знаю, с чего мне пришло в голову ответить.