к Афродиты, прекрасный, одухотворённый, достался всего-навсего тёмной мужичке. От этих презрительных слов Александр Модестович как будто вспыхнул, и многие это заметили. И неприязненный взгляд, брошенный на говорящего, не укрылся от самого говорящего. Этим, впрочем, инцидент и исчерпался... Александр Модестович промолчал, хотя из разговоров прислуги отлично знал, что премного просвещённый гувернёр сил не жалеет, домогается расположения «тёмной Афродиты». Однако разговоры эти были всего лишь молвой. А разве прилично человеку с честью изобличать бесчестного, ссылаясь на одну только молву?
По крайней мере, внешне в отношениях между Александром Модестовичем и гувернёром с того памятного чаепития ничего не изменилось. Молодой Мантуе и Пшебыльский были по-прежнему вежливы один к одному, время от времени перебрасывались парой фраз за чашечкой кофе, случалось, касались друг друга локтями у книжных шкафов, бывало, мосье интересовался, какое новое животное удостоилось внимания досточтимого медикуса, а, в « вою очередь, досточтимый медикус, узнавая потрёпанный томик в руках у мосье, любопытствовал, какие из мыслей Никколо Макиавелли тот занесёт в свою книжицу... Впрочем, с приходом тепла встречи эти были всё реже и реже, ибо Александр Модестович, любивший подвижный образ жизни, много времени проводил вне поместья: в лесной глуши, в лодке на реке, у постели больного в деревне.
Глава 3
Предполагая возобновить с осени учёбу в университете, Александр Модестович старался не терять времени понапрасну. Как уже было сказано, часть знаний он приобретал теоретически, а практическое его самообучение сводилось к некоторым изысканиям в области ботаники и зоологии, то есть к сбору образцов для гербария и описанию местностей произрастания трав, к зарисовкам местностей, а также к препарированию. Заодно Александр Модестович пополнял довольно уже обширную коллекцию отца (в коллекции к тому времени было около пятисот образцов растений, однако, если учитывать, что в белорусских землях произрастает растений свыше полутора тысяч, — это не много).
Так, пребывая вне усадьбы сутками напролёт, Александр Модестович измерил шагами все окрестные тропы и дороги, в любознательности своей не пропустил ни единой божьей твари, ни единой былинки, а милосердие его за месяц-другой объяло десятки нуждающихся в лекарской помощи крестьян: кому-то он лечил желудочное кровотечение квасцами и агариком, кому-то промывал ляписом ранку, кого-то взбадривал настойкой шпанских мух, снимал кишечные спазмы ромашковым чаем; если не мог помочь лекарством, помогал советом, и люди говорили о нём, о бескорыстном целителе, много добрых слов. Весть о том, что к деревне направляется врачующий барин, была благой вестью; встречали его за версту, едва не мели перед ним дорогу, усердствовали — лекарский соломенный саквояжик просились поднести, с платья барина стряхивали пыль, жаловались на хвори и целовали руки.
Время от времени в поле или в лесу пересекались мути Александра Модестовича, учёного студента, и Черевичника, вольного охотника. Случалось, они совершали и совместные походы — к обоюдному удовольствию и к обоюдной же пользе. Тогда Александр Модестович подолгу рассказывал Черевичнику о последних достижениях науки, о старинных заблуждениях и о новейших смелых гипотезах, и, хотя замечал, что Черевичнику были не очень интересны его восторженные и подробные рассказы, всё же надеялся, что кое-какие знания задержатся в его непросвещённой голове. Действительно, Черевичник оказался довольно-таки сметливым и благоразумным и имел хорошую память, — как говорят в народе, был крепок головой, — и потому, если не ленился следовать мыслью за рассказом либо рассуждением молодого барина, то многое понимал. Сам же, в свой черёд, посвящал Александра Модестовича в некоторые премудрости промыслового ремесла и учил его «читать» книгу природы, какую сам знал в совершенстве. Скоро между ними даже возникло нечто похожее на дружбу — насколько она возможна между барином и мужиком. Корни этой дружбы, несомненно, начинались из взаимных симпатии, возникших после упомянутого уже случая на болоте, едва не ставшего для Александра Модестовича роковым.
Как-то в первых числах мая (а весна стояла очень жаркая и по всем приметам обещала жаркое лето) Александр Модестович и Черевичник случайно встретились у развалин старой мельницы, что на реке Осоти. Здесь, на берегу пруда Александру Модестовичу удалось отыскать редкую малоцветковую осоку, и он, занятый зарисовыванием места — живописного пруда, тёмно-зелёного со светлой каймой ряски и как бы в обрамлении плакучих ив, с романтическими развалинами мельницы, некогда стоявшей на плотине, с дубовыми сваями, почти уж сгнившими, покосившимися, чёрными, поросшими мхом и оплетёнными под водой водорослями, — и, очарованный этим уголком старины, его умиротворённостью, засиделся допоздна. Черевичник же, обойдя свои бесчисленные самоловы, расставленные в Дроновской дубраве, собрал добычи тринадцать на дюжину и возвращался в поместье, увешанный птицами, будто в шубу одетый. С тяжестью такой тоже слегка подзадержался. И сойдясь у мельницы, они держали совет: до усадьбы отсюда было вёрст десять, до корчмы же, что на Полоцком тракте, — не более версты; однако решили не идти в корчму, а заночевать у пруда с тем, чтобы назавтра по берегу Осоти через усадебный парк вернуться домой.
Пойманную дичь, чтобы не подпортилась за ночь, проще всего было бы спрятать в воде, но Черевичник боялся сома. Как раз наступило время нереста, и сом вполне мог подняться в этот тихий пруд; утащить же на дно полный ягдташ крупному сому не составило бы особого труда. И Черевичник решил подвесить свою добычу под настилом мельницы между сваями над самой водой. Здесь было сыро и достаточно холодно. Здесь пахло гниющим деревом и лягушками. Хитроумный Черевичник рассчитывал так: погнавшись за лягушками, сом не заметит птицы.
Устроились на ночлег в наскоро сделанном шалаше.
Ночь легла ясная и тихая. Из-за леса неспешно поднималось блюдце луны, а небо — чёрная столешница, обсыпанная мукой, — представлялось такой же жердью, как и земля, представлялось крышей мира, которую, дотянувшись, можно потрогать, и, приподняв которую, можно лицезреть мир потусторонний, и v видеть Божественный свет, увидеть и самого Господа, сидящего на троне... Какая-то крупная рыба, а хоть бы и сом, разгулялась в ночь — резвилась в пруду, била по воде хвостом и тем рушила тишину ночи и тревожила сон. Черевичник раза три поднимался и ходил к мельнице и, поругиваясь на невидимую в чёрной воде рыбину, ощупывал свою добычу. Под ногами его пронзительно скрипели иссохшие доски... Одна за другой падали с небосвода звёзды, мука сыпалась и на поверхность пруда, должно быть, ещё работала старая мельница, должно быть, где-то поблизости бродил призрачный мельник — кто-то вздыхал и как будто позёвывал. Черевичник, крестясь, сотворял молитву, а потом, чертыхаясь, швырял в пруд камень и, на время успокоенный, опять забирался в шалаш. К утру его всё же сморил глубокий сон, и никакие всплески у развалившегося мельничного колеса уже не способны были тот сон нарушить.
Александр Модестович проснулся на заре. Он отчётливо слышал, как играла в пруду рыбина. Это, без сомнения, был сом, которого всю ночь сторожил Черевичник. Сом подплыл так близко к берегу, к зарослям осоки — той самой, редкой, малоцветковой, — что она зашелестела о его гибкое скользкое тело. Александру Модестовичу даже почудилось, будто сом дышит, — так же, как человек, не жабрами, а лёгкими; близкое дыхание рыбы прогнало остатки сна. А сом, покрутившись у берега, ушёл на глубину. При этом могучий хвост его так сильно ударил по поверхности пруда, что посыпались брызги и вода взбурлила, как вскипела. На минуту-другую всё стихло. Но вот плеск послышался опять — уже у плотины, у спрятанной птицы. Черевичник же спал, уткнувшись помятым лицом в ворох увядшей травы, — намаялся за ночь. Тогда Александр Модестович осторожно выбрался из шалаша и, подобрав возле потухшего костра увесистую суковатую палку, направился к пруду. Он слышал, как шумно резвился сом, и потому не крался особо: шёл, придумывал — только ли пугнуть расшалившегося хищника или попытаться оглушить его и вытащить на берег к зависти Черевичника. С этими мыслями Александр Модестович потихоньку выглянул из-за куста крушины... и от изумления ахнул — вовсе не сом игрался в пруду, а плескалась там русалка. Впервые в жизни Александр Модестович не верил своим глазам. Увы, слепило восходящее солнце. Так некстати восходящее, ибо смотреть приходилось против его лучей. Однако, прикрыв глаза ладонью, Александр Модестович мог разглядеть возникшее перед ним мифическое существо. На челе русалки красовался ж мок из цветков одуванчика, мокрые волосы пришили к плечам. А может, это были водоросли? Трудно разобрать... Лицо правильное, красивое, оно напоминало лицо античной богини, но зеленоватый цвет его вселял в Александра Модестовича некий суеверный трепет. Или это зеленоватые блики отражались от воды? Глаза у русалки были невидящие, глаза «задумались», полуулыбка застыла на устах. При невидящих глазах она представлялась полуулыбкой Горгоны. У Александра Модестовича похолодело на сердце от той мысли, но он оставался недвижим и смотрел, зачарованный. Русалка плавно перевернулась на спину, теперь она плыла совсем недалеко от берега, плыла медленно, слегка раскинув руки и держа их ладонями кверху; на ладонях у неё, узких, зеленоватых, лежали нежные белые кувшинки, и тянулись за руками её по воде сердцевидные листья, листья кувшинок — любовь. Она была красавица — эта русалка из легенды. Ноги Александра Модестовича словно вросли в землю, а сам он как будто стал ветвью крушины, за кустом которой прятался. Он подумал, что не повредило бы сейчас и крестное знамение, но вовремя спохватился: от знамения русалка могла бы исчезнуть. А Александру Модестовичу хотелось продлить чудесное видение, и рука Александра Модестовича застыла, едва поднявшись до уровня плеча. Сердце неистово стучало и висках, сердце могло бы его выдать, но он не в силах был унять сердцебиение, да он скоро и забыл о нём, потому что забыл о себе... Волосы русалки извод венка медленно струились по плечам, колыхались, обтекали небольшую девичью грудь. Была чёрная вода, была нежно-зелёная ряска, потревоженные поля ряски смыкались уже на животе русалки и расстилались позади неё будто бы и не тронутые... Но вот наконец солнце поднялось повыше над лесом и осветило пруд. И тогда лицо русалки вдруг утратило зеленоватый оттенок. Она улыбнулась солнечному свету и, выпустив кувшинки, поплыла быстрее; она помогала себе плавными взмахами рук, и при каждом взмахе лилейная грудь её на секунду показывалась из воды. Два розовых солнышка, полыхавшие в пруду, так и ожгли сердце Александра Модестовича, листья крушины затрепетали, как под ветром, ветви проняла дрожь. А она всё забавлялась, всё привораживала: то поводила красивыми руками, изображала волну, и руки её были гибкими, как змеи, то белыми ножками взбалтывала, размётывала ряску, то целовала кувшинки алыми губами, то посмеивалась — сыпала серебро, то вздыхала сладко. А тут вблизи бережка она возьми да и поднимись из воды перед самым Александром Модестови