Пепел и снег — страница 16 из 74

— Кое в чём с вами можно согласиться, любезный пан Юзеф, — сказал Модест Антонович без всякого, однако, одобрения в голосе. — Симпатизирующие Бонапарту найдутся, без сомнения, и в Вильне, и в Киеве, и в соседнем поместье, где на прошлой неделе запороли мужика, и у меня в поместье, где мужика отродясь не трогали пальцем; найдутся сочувствующие и в самом Петербурге, а если хорошенько поискать, то даже и при дворе императора. Но уж так устроено общество. Оно — что Ноев ковчег, в коем каждой твари по паре. Недовольные всегда найдутся... — в свою очередь Модест Антонович посмотрел на Пшебыльского испытующе. — Вы говорите, здравомыслящий человек выбирает свободу. Хочу спросить: какую? Свободу разгромленной Пруссии? свободу порабощённой Голландии? Италии, в которой французский солдат — хозяин? или свободу залитых кровью Испании и Португалии? Вам должно быть известно, что все эти свободы также связаны с именем Бонапарта, того же Бонапарта, который, наводнив войсками Польшу, никак не дарует ей свободу, а всё выжидает чего-то. Нет, любезный друг, я не припомню из истории случая, чтобы к какому-нибудь народу свобода являлась на чужих штыках. И это тоже правда!

— Свободу надо заслужить, — парировал Пшебыльский; он весь подобрался, глаза его разгорелись, он, кажется, придавал этому спору большое значение.

— Увы, пан Юзеф! Свобода — не чин и не орден. Свобода — это то, с чем человек рождается и с чем уходит из этой жизни, свобода — естественное состояние, это как мир между людьми. И ходит свобода теми же путями, какими ходит мир.

— Не понимаю, в чём же тогда ваше здравомыслие, — развёл руками гувернёр.

— А вы непременно хотите знать, чью сторону я приму? — в голосе Модеста Антоновича прозвучала некоторая укоризна. — Я не приму ничьей стороны, сударь, ибо не приемлю саму войну. Это ли не здравомыслие!.. Вы знаете, предки мои воевали и за Речь Посполитую, и за Россию. И мне довелось повоевать: я очень близко видел смерть — она отвратительна, бессмысленна, она невероятно дорого стоит; ома не пугала меня тогда, по молодости, не пугает и сейчас, но с возрастом я понял то, что не понимал, когда шёл в сражение с саблей наголо, — нет такой идеи, за какую следует карать человека смертью, и мет идеи, достойной того, чтобы ради её осуществления кого бы то ни было убивали...

Здесь Елизавета Алексеевна с совершенно простодушным видом прервала их спор. С некоей поспешностью она спросила: правда ли, что Бонапарт собирается воевать с Россией из-за своего неудачного сватовства к Анне Павловне, сестре государя (чисто женский взгляд на проблему, взгляд из будуара, имел, однако, довольно широкое бытование). Модест Антонович принялся мягко и обстоятельно, как человеку неискушённому, объяснять ей, что это не совсем так, а вернее — совсем не так, что унижающий Наполеона отказ — всего лишь одна из причин и далеко не первая; основная же причина нелюбви Наполеона к России — это, пожалуй, несоблюдение Россией тильзитских договорённостей, нарушение блокады Англии и другое. Но Елизавета Алексеевна слушала объяснения вполуха. Она была достаточно умна для того, чтобы самой давным-давно разобраться в вещах, столь очевидных. Свой же незамысловатый вопрос задала, когда заметила, что уютное чаепитие, как это уже не раз случалось, стало оборачиваться бесконечной и скучной дискуссией. И хотя цели своей Елизавета Алексеевна достигла — спор прекратился, уловка не укрылась от мужа. Его объяснения, не встретившие должного внимания, стали сами собой угасать, а скоро и вовсе сошли на нет.

Воцарилось молчание. Модест Антонович был, как всегда, спокоен, был сосредоточен, возможно, на неоконченном споре. Мосье Пшебыльский слегка нервничал, хотел реванша; он был, наверное, готов пустить в ход ещё новые аргументы, но уж ему дали понять, что дверь закрыта и шнурок звонка оборван. Стучи — не достучишься! Пшебыльский, побарабанив пальцами по столу, через минуту совершенно взял себя в руки, улыбнулся, и глаза его потеплели, он превосходно умел делать «тёплые» глаза — для человека зависимого качество наинужнейшее.

Машенька, розовый мотылёк, бегала по саду и смеялась. Тихонько позвякивала о края фарфоровой чашки ложечка. Это Александр Модестович доставал из своего чая яблоневый цвет.

Александр Модестович подумал, что вот опять он слышит разговоры о войне, о смерти, о злоумышляющем императоре французов, а между тем день стоит такой чудесный, и так хорошо смеётся Маша, и такой нежный аромат приносит с лугов ветерок, и с такой прекрасной тихой грустью осыпаются с яблонь лепестки цветов — так невеста, прощаясь с девичеством, бережно, не спеша снимает фату, — и небо такое синее... Потом Александр Модестович как бы увидел себя со стороны, увидел человеком чрезвычайно легкомысленным: в то время, когда у всех на уме война, беда из бед, он способен радоваться гармонии природы и отдаваться своим любовным переживаниям.

Мосье Пшебыльский скоро обошёл закрытую дверь, он нашёл в себе сил и такта переменить тон и направил своё воображение в иное русло. Гувернёр заговорил об Александре Модестовиче, о его явно пиитической задумчивости. Потом посетовал на то, как неправильно живут люди: беспокоятся, спешат погрузиться в завтрашний день, загадывают наперёд — живут будущим. А нет бы настоящим пожить, окружающим в день сегодняшний, — плениться цветением сада, насладиться пением птиц, прийти в умиление от красивого пейзажа, восхититься женской ножкой, помечтать о любви, наконец... Нужно уметь посходить к легкомыслию, как умеют поэты.

При этом Пшебыльский заглянул в глаза Александру Модестовичу, как будто только для него и говорил. Но должно заметить, что говорил Пшебыльский в эту минуту совсем не искренне, он говорил с плохо спрятанной, едкой улыбочкой, перечёркивающей всю красивость произнесённых слов и исключающей, кажется, любое проявление легкомыслия, — о каком сам же отзывался высоко... Александр Модестович внутренне вздрогнул, какие-то струны в нём отозвались раздражающим скрипом, будто кольнуло что-то. Не раз уж бывало, Пшебыльский произносил вслух то или почти то, о чём думал Александр Модестович. И примечательно, что всякий раз в сказанном звучала эта неискренность. Впрочем, может, то была и ирония. Хорошо, если не насмешка. Так или иначе, но всегда, когда сокровенные мысли Александра Модестовича и слова гувернёра совпадали, Александр Модестович чувствовал себя уколотым, и именно потому, что в сказанном ему слышался иронический тон.

Откуда происходили эти совпадения? Вряд ли гувернёр был медиум. Вероятнее всего, природа совпадений крылась в проницательности Пшебыльского и в его жизненном опыте одновременно, — что вполне допустимо, ибо названные понятия близки по значению и безусловно взаимосвязаны. Мосье Пшебыльский находился в том прекрасном возрасте, когда ум уже зрел, а тело ещё (слава Богу!) не страдает каким-либо хроническим недугом. И этот ум, не угнетённый недугом, не ослеплённый иллюзиями, не слишком обременённый воспоминаниями, ум критический, наученный обуздывать эмоции, ум образованный и активный, — ужели не представит себе образ мыслей девятнадцатилетнего юноши и ужели примет всерьёз этот образ мыслей?.. Говоря о садах и птичках, о пейзажах и любовных мечтаниях, мосье Пшебыльский действительно улыбался — едва приметно, лишь уголками губ. Без сомнения, эта его усмешка снисходила с высоты зрелого ума. Пшебыльскому не очень давно исполнилось тридцать семь лет, и он бывал весьма иронически настроен, особенно за послеобеденной трубкой табака или в часы чаепития, когда ему, к примеру, не удавалось взять реванш.

Глава 4


Александр Модестович за те полдня, что отделяли его от встречи с Ольгой, не находил себе места. Поминутно взглядывая на стрелки карманных часов, он без дела слонялся по комнатам, без интереса посматривал в окна, а то брал какую-нибудь книгу и, пролистнув её перед своим невидящим взором, ставил обратно на полку, подходил зачем-то к конторке, но ничего не писал, передвигал в задумчивости кресла, но не садился в них, дважды раскладывал на столике пасьянс, но оба раза оставался неудовлетворённым — то ему выпадали напрасные хлопоты, то дальняя дорога, а так как ни го ни другое Александр Модестович не имел намерений рассматривать всерьёз и применительно к себе, то он и склонен был думать, что карты лгут. Вообще в эти томительные полдня Александр Модестович решительно не был похож на себя, и то, как он себя вёл, было для него нехарактерно, и если бы его в это время могли наблюдать домашние, они через минуту бы поняли, что с ним происходит нечто особенное. Но все домашние, включая прислугу, проводили время на свежем воздухе. Дом был пуст. И Александр Модестович мог полностью посвятить себя своим переживаниям, ни от кого не таясь и не заковываясь в образ, для всех привычный. Иной раз Александру Модестовичу случалось всё же сосредоточиться на какой-нибудь, не имеющей отношения к Ольге, мысли либо на чьих-то, слышанных в тот день, словах, но когда память вдруг возвращала его к назначенному на вечер свиданию, сердце его, встрепенувшись, будто пробудившаяся птица, начинало биться чаще и наполнялось сладостным теплом.

Наконец пришло время ехать.

Оседлав на конюшне резвого буланого конька, Александр Модестович спустился аллеей парка к Осоти и берегом её, извилистым и травным, направился в сторону Двины. Вёрст через семь русло речки стало заметно расширяться и очень скоро преобразовалось в пруд, на плотине которого и стояла старая мельница...

Ольга пришла ещё засветло — когда сумерки только начали сгущаться, когда туман тонким покрывалом лёг на реку и на луга, когда первые звёзды, робкие, едва-едва проступили на небосклоне. Нарядная, в белой домотканой рубахе, вышитой красным узором, в клетчатой понёве и в изукрашенном же вышивкой фартуке, в суконной курточке, с рдеющим от волнения румянцем на щеках, она явилась как праздник — как отдохновение мятущейся душе, как сладкая истома в сердце.

Александр Модестович ждал её на плотине возле иссохшего и полуразвалившегося мельничного колеса. Шумный тёмно-зелёный в сумерках поток воды бежал под ногами у Александра Модестовича. Когда Ольга подошла, не очень умело скрывающая радостное возбуждение и смущённая, пожалуй, ровно настолько, насколько приличествует быть смущённой девице при первом свидании, Александр Модестович взял её за руки и глазами предостерегающе указал ей вниз, на бурлящую воду, а про себя порадовался, что нашёл такой удобный предлог для поступка, на который без предлога ему не просто было бы решиться. Ольга, оглянувшись на шумные струи воды, стала так близко к Александру Модестовичу, что тог на вечернем сыром холодке ощутил исходящее от неё тепло. К некоторому его удивлению, Ольга сейчас не представлялась столь робкой, как накануне: она, по всей видимости, много думала о нём, она свыклась с мыслью о нём, она, должно быть, что-то решила, и оттого отступила её робость. В глазах Ольги в эту минуту он не увидел и тени сомнения, хотя в словах её сомнение прозвучало. Ольга призналась, что надумала прийти лишь в последнюю минуту. А может, и не следовало ей приходить, как и ему не следовало звать её, тревожить её покой. Что выйдет из таких встреч? Натешится с ней молодой барин, наиграется и бросит. А ещё хуже — с барынькой какой будет после насмехаться. И другие вслед за ним начнут. Ей тогда как быть?.. Сказала Ольга: ему, барину, подобает стоять у амвона, поближе к алтарю, а ей, простушке, и у притвора — честь. Сердце к сердцу приложится ли?..