Пепел и снег — страница 57 из 74

— Сейчас, панок! Лоб не расшиби! Будет тебе пить, — бормотал себе под нос. — Ишь, какой нежный! Не терпится ему, не спится. Моя б воля...

Каково же было удивление Черевичника, когда он, распахнув дверь, обнаружил в чулане вместе с Пшебыльским не менее десятка польских уланов — длинноусых, молодцеватых, немного подшофе и с озорным блеском в глазах.

Пшебыльский решительно шагнул из полутьмы и сразу ухватил Черевичника за грудки. Фляга, булькая и стуча, покатилась по паркету. Уланы дружной ватагой ввалились в квартиру. После короткой, но злой борьбы повязали Черевичника по рукам и ногам. А мосье Пшебыльский уже бежал по коридору, заглядывая во все комнаты. Вот наконец он добежал до спальни, вот ударил в дверь ногой и застыл на пороге. Александр Модестович и Ольга в этот момент стояли у окна и наблюдали пожар; они вздрогнули, услышав шум за спиной.

— Мы, кажется, квиты, сударь! — воскликнул мосье с сознанием собственного превосходства, он как бы ставил точку на затянувшемся соперничестве. — Я тоже иногда хожу на бал, не будучи на него приглашённым...

Тут в дверном проёме за спиной у Пшебыльского сгрудились уланы и с любопытством воззрились на Ольгу.

— Хороша паненка! — оценил один из них, прищёлкнув языком.

Другой сдвинул кивер на затылок, пригладил усы:

— Недаром пан Юзеф поднял на ноги целый полк. Я бы и армию сюда привёл на поклонение...

— Смелей, пан Юзеф! — будто подтолкнул третий.

И остальные одобрительно зашумели.

Александр Модестович, совершенно сбитый с толку такой внезапной переменой обстоятельств, огляделся вокруг себя в поисках какого-нибудь пригодного для обороны тяжёлого предмета, однако ничего подходящего не нашёл. Тогда он бросился на поляков, имея намерение схватить хотя бы одного из них, лучше всего — торжествующего наглеца-гувернёра, за горло, сдавить и уж не отпускать, пока тот будет жив. Но уланы, дюжие молодцы, скрутили его ещё быстрее, чем Черевичника. Связали, будто спеленали, и крепко держали за плечи, когда мосье Пшебыльский, подхватив на руки Ольгу, плачущую, сопротивляющуюся, уносил её из спальни. «Королева моя! Королева! — на ходу заливался соловьём гувернёр. — По золоту будешь ходить, холопами править! Одену в бархаты и атласы. Засияешь как звезда!»

Александра Модестовича и Черевичника вытолкнули на крыльцо. С Александром Модестовичем, как с дворянином, ещё несколько церемонились, иногда, правда, с плохо скрытой насмешкой, приглашали: «Извольте, сударь! Сюда пожалуйте!». Черевичнику же, «мужику чернозадому», дали по дороге изрядного пинка, так что тот кубарем покатился по лестнице и распластался на земле... Пожары бушевали вокруг с неистовой силой. Раскалённый дымный воздух, ворвавшись в лёгкие, вызвал у Александра Модестовича сильный приступ кашля. Слёзы брызнули из глаз. Александр Модестович увидел, что карета пана Пшебыльского выезжала со двора. Гувернёру, видно, стоило немалых усилий послать лошадей в горящую арку; он сидел красный на облучке, с мокрым от пота лицом, с вздувшимися на шее жилами. Экипаж, сверкая в огне лакированными стенками, благополучно миновал арку и свернул на улицу. Двое верховых улан сопровождали его.

— Извольте, сударь!..

Александра Модестовича поставили у стены. Черевичнику сильно дали под дых, потом ещё и ещё — принудили встать на колени. Старший из поляков удосужился зачитать приговор, который нацарапал тут же в зареве пожара на каком-то клочке бумаги. Поляк ссылался на приказ Бонапарта, говорил о бедственном положении города, о коварстве русских, вывезших из Москвы все пожарные трубы, об усилиях французов по борьбе с огнём и так далее. Александр Модестович слушал приговор вполуха. Хотя ад придвинулся к нему, хотя он смотрел в преисподнюю уже не через замочную скважину, дверь раскрылась, — всё происходящее продолжало представляться спектаклем; поменялись лишь картинки в вертепе, и кукловод заговорил по-польски. Александр Модестович утратил чувство реальности. Он с болью в сердце думал об Ольге, думал о том, что Пшебыльский теперь будет во сто крат осторожнее, что поиски нужно начинать сначала, — а с какого начала подступиться к хлебу, запертому в сундук, — вот вопрос! — как расставить силки для птицы, которая теперь повсюду только и видит силки?

Ход мыслей Александра Модестовича прервал голос, зазвучавший громче:

— ... дворянин, отказавшийся назвать своё имя, и его крепостной, имя коего и не спрашивали, за деяния, более свойственные вандалам, нежели цивилизованным гражданам, а именно — за преднамеренные поджоги в юго-западной части города Москвы, — приговариваются к расстрелу на месте преступления...

Несколько уланов, споря о чём-то и смеясь, вывалились из-за кованой дверцы подклета:

— Эй, Панове! Что вы с ними возитесь?..

— Мы расстреливаем дворянина, — ответил старший. — Всё должно быть красиво обставлено. Это дело и нашей чести.

— Кончайте быстрее! Мы ждём вас в погребке. Под этим пустым домом полон погребок: есть окорок, есть вино...

Отрывисто прозвучала команда. Стволы карабинов дружно взметнулись и застыли на одной линии. Щёлкнули взводимые курки. И тогда Александр Модестович, будто сбросил пелену с глаз, спохватился: спектакль переставал быть спектаклем. Хлеб навсегда оставался в сундуке, а птица — в небе. Над самим Александром Модестовичем вдруг нависла крышка гигантского сундука. Она грозила вот-вот захлопнуться и отсечь от него весь мир, какой бы этот мир ни был — цветущий или сгорающий в огне. Александр Модестович почувствовал себя маленьким зёрнышком, катящимся в жернова. Голова у него закружилась, он покачнулся вперёд, к чёрным, пронзительным зрачкам карабинов, но нашёл в себе сил удержаться на ногах, справиться с внезапной слабостью. Александр Модестович даже имел мужество успокаивать себя размышлением: конечно, жернова могли умертвить его плоть, они с лёгкостью могли перемолоть его грудь, но дух его был вечен, независим, дух был неистребим; дух его, как дикий зверь, мог покориться только ласке...

Свирепствовала вокруг огненная стихия. От жара высыхала и загоралась трава. Сама земля горела. Горело железо, горело небо. Рассыпался в песок камень. Александр Модестович чувствовал, что горела его голова. Нестерпимый жар разливался по груди, будто расплавленным свинцом окатили сердце. Тусклым завораживающим огнём горели воронёные стволы карабинов. И в глазах улан, взявших на прицел его, Александра Модестовича, грудь, колыхалось злое пламя...

Какое-то движение почудилось у горящих ворот.

— Господа! Господа! Что происходит? — послышался нервный окрик. — Кто здесь старший?

Французский офицер во главе дюжины драгун въезжал во двор лавки. Худощавый, бледный, можно даже сказать, желчный тип, он, однако ж, явно стремился выглядеть изящно, он хотел впечатлить. И это ему удалось: в седле держался красиво, телом владел, будто скульптору или живописцу позировал, коня, приплясывающего вблизи пожара, сдерживал уверенно, но давал маленько и поплясать — одним боком показался, другим, золотым шитьём блеснул, тряхнул эполетами; глазами поводил горделиво, сын империи, — обращаясь к полякам, глядел поверх них; чистил пёрышки — с новенького мундира стряхивал пепел.

Старший из поляков дал команду: «Отставить!» и перешёл на французский:

— Мы расстреливаем поджигателей, месье.

— Поджигателей? — офицерик без особого интереса скользнул глазами по лицу Александра Модестовича, по фигуре Черевичника, поднимающегося с колен, опять, уже внимательней, посмотрел на Александра Модестовича. — Неужели этот романтический юноша поджёг Москву? Как непохоже на него! Ему бы писать девицам в альбомы, а не забавляться с огнём! — и, немного поразмыслив, строго изогнул брови. — Это правда?..

— Вот приказ! — глазом не моргнул поляк.

Александр Модестович, посчитав, что вопрос относится и к нему, отвернулся, не желал объясняться ни с поляками, ни с этим щёголем. И не увидел главного — как французский офицерик с иронической улыбкой тронул поводья, подъехал поближе, будто бы намереваясь взять приказ, но вдруг выхватил саблю и с такой силой обрушил её на поляка, что уж тому, бедняге, вмиг пришёл околеванец, не защитили от удара ни картонный кивер, ни широкая кокарда. Драгуны, как по команде, набросились на улан, оторопевших от неожиданности, подмяли их лошадьми и в мгновение ока посекли саблями, так что те не успели сделать и выстрела. Затем драгуны спешились, направились в подклет, откуда доносились громкие голоса оставшихся улан. Минуты не прошло, глухо звякнули клинки, и всё стихло.

Глава 10


Офицерик этот с отрядом драгун уехал так же внезапно, как и появился, уехал, не назвавшись, не открыв мотивов своего поступка (нельзя не согласиться, поступка весьма необычного, загадочного даже, — с какой стороны ни подступись, — так что ежели кто не мог принимать сего ребуса, как есть, и, не зная всех обстоятельств, хотел непременно доискаться, где собака зарыта, тому не мудрено было бы и голову сломать), оставив Александра Модестовича и Черевичника, теряющихся в догадках, посреди двора, над трупами тех, кто взялся было вершить над ними суд, — суд неправедный и немилосердный, — кто взялся оборвать ниточку судьбы, натянутую для чего-то в перстах Божьих, кто, отдавшись волнам страстей человеческих, не почуял провидения Божьего в трудной участи ближнего, кто был сам наказан по сердечной своей слепоте. Но двумя месяцами позже Александр Модестович услышал от одного русского офицера, которому извлекал пулю из бедра, довольно обстоятельный рассказ о геройских рейдах по тылам неприятеля некоего Александра Самойловича Фигнера, штабс-капитана, владевшего в совершенстве многими европейскими языками и выдававшего себя то за француза, то за союзного французам немца, то за итальянца и немало досадившего противнику своей деятельностью — похищениями важных документов, поджогами складов, ограблениями обозов, распространением панических слухов и всяческих небылиц о силе российского оружия и о коварных замыслах российского главнокомандования, а то и внезапными нападениями на регулярные войска. И всякий раз метаморфозы Фигнера и дерзкие авантюры сходили ему с рук, ибо прежде изобретательности и смекалки родилась его храбр